Павел ЕРШОВ «КОНЁК-ГОРБУНОК» Pavel JERŠOV «GURBAČČUINE-UBEHUT»

 

Автор сказки «Конек-горбунок» Петр Павлович Ершов родился в Сибири в 1815 году. В детстве он слушал сказки сибирских крестьян, многие запомнил на всю жизнь и сам хорошо их рассказывал. В них народ остроумно смеялся над недобрыми, осуждал зло и стоял за правду, справедливость, добро.
Ершов учился в Петербургском университете, когда он впервые прочитал замечательные сказки Пушкина. Они тогда только что появились.
И он тут же задумал написать своего «Конька-горбунка» — веселую сказку о смелом Иванушке — крестьянском сыне, о глупом царе и о волшебном коньке-горбунке. Многое взял Ершов для «Конька-горбунка» из старинных народных сказок. Сказка была напечатана в 1834 году. А. С. Пушкин прочитал и с большой похвалой отозвался о «Коньке-горбунке».
Окончив университет, Ершов вернулся из Петербурга в Сибирь, на свою родину, и там прожил всю жизнь. Много лет он был учителем гимназии города Тобольска. Ершов горячо любил свой суровый край, изучал его и хорошо знал.
Кроме «Конька-горбунка», он написал еще несколько произведений, но они сейчас уже забыты. А «Конек-горбунок», появившись больше ста лет назад, по-прежнему остается одной из любимых сказок нашего народа.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

За горами, за лесами,
За широкими морями,
Не на небе — на земле
Жил старик в одном селе.
У старинушки три сына:
Старший умный был детина,
Средний сын и так и сяк,
Младший вовсе был дурак.
Братья сеяли пшеницу
Да возили в град-столицу:
Знать, столица та была
Недалече от села.
Там пшеницу продавали,
Деньги счетом принимали
И с набитою сумой
Возвращалися домой.

В долгом времени аль вскоре
Приключилося им горе:
Кто-то в поле стал ходить
И пшеницу шевелить.
Мужички такой печали
Отродяся не видали;
Стали думать да гадать —
Как бы вора соглядать;
Наконец себе смекнули,
Чтоб стоять на карауле,
Хлеб ночами поберечь,
Злого вора подстеречь.

Вот, как стало лишь смеркаться,
Начал старший брат сбираться:
Вынул вилы и топор
И отправился в дозор.
Ночь ненастная настала,
На него боязнь напала,
И со страхов наш мужик
Закопался под сенник.
Ночь проходит, день приходит;
С сенника дозорный сходит
И, облив себя водой,
Стал стучаться под избой:
«Эй вы, сонные тетери!
Отпирайте брату двери,
Под дождем я весь промок
С головы до самых ног».
Братья двери отворили,
Караульщика впустили,
Стали спрашивать его:
Не видал ли он чего?
Караульщик помолился,
Вправо, влево поклонился
И, прокашлявшись, сказал:
«Всю я ноченьку не спал;
На мое ж притом несчастье,
Было страшное ненастье:
Дождь вот так ливмя и лил,
Рубашонку всю смочил.
Уж куда как было скучно!..
Впрочем, все благополучно».
Похвалил его отец:
«Ты, Данило, молодец!
Ты вот, так сказать, примерно,
Сослужил мне службу верно,
То есть, будучи при всем,
Не ударил в грязь лицом».

Стало сызнова смеркаться;
Средний брат пошел сбираться:
Взял и вилы и топор
И отправился в дозор.
Ночь холодная настала,
Дрожь на малого напала,
Зубы начали плясать;
Он ударился бежать —
И всю ночь ходил дозором
У соседки под забором.
Жутко было молодцу!
Но вот утро. Он к крыльцу:
«Эй вы, сони! Что вы спите!
Брату двери отоприте;
Ночью страшный был мороз,-
До животиков промерз».
Братья двери отворили,
Караульщика впустили,
Стали спрашивать его:
Не видал ли он чего?
Караульщик помолился,
Вправо, влево поклонился
И сквозь зубы отвечал:
«Всю я ноченьку не спал,
Да, к моей судьбе несчастной,
Ночью холод был ужасный,
До сердцов меня пробрал;
Всю я ночку проскакал;
Слишком было несподручно…
Впрочем, все благополучно».
И ему сказал отец:
«Ты, Гаврило, молодец!»

Стало в третий раз смеркаться,
Надо младшему сбираться;
Он и усом не ведет,
На печи в углу поет
Изо всей дурацкой мочи:
«Распрекрасные вы очи!»
Братья ну ему пенять,
Стали в поле погонять,
Но сколь долго ни кричали,
Только голос потеряли:
Он ни с места. Наконец
Подошел к нему отец,
Говорит ему: «Послушай,
Побегай в дозор, Ванюша.
Я куплю тебе лубков,
Дам гороху и бобов».
Тут Иван с печи слезает,
Малахай свой надевает,
Хлеб за пазуху кладет,
Караул держать идет.
Поле все Иван обходит,
Озираючись кругом,
И садится под кустом;
Звезды на небе считает
Да краюшку уплетает.

Вдруг о полночь конь заржал…
Караульщик наш привстал,
Посмотрел под рукавицу
И увидел кобылицу.
Кобылица та была
Вся, как зимний снег, бела,
Грива в землю, золотая,
В мелки кольца завитая.
«Эхе-хе! так вот какой
Наш воришко!.. Но, постой,
Я шутить ведь, не умею,
Разом сяду те на шею.
Вишь, какая саранча!»
И, минуту улуча,
К кобылице подбегает,
За волнистый хвост хватает
И прыгнул к ней на хребет —
Только задом наперед.
Кобылица молодая,
Очью бешено сверкая,
Змеем голову свила
И пустилась, как стрела.
Вьется кругом над полями,
Виснет пластью надо рвами,
Мчится скоком по горам,
Ходит дыбом по лесам,
Хочет силой аль обманом,
Лишь бы справиться с Иваном.
Но Иван и сам не прост —
Крепко держится за хвост.
Наконец она устала.
«Ну, Иван, — ему сказала,-
Коль умел ты усидеть,
Так тебе мной и владеть.
Дай мне место для покою
Да ухаживай за мною
Сколько смыслишь. Да смотри:
По три утренни зари
Выпущай меня на волю

Погулять по чисту полю.
По исходе же трех дней
Двух рожу тебе коней —
Да таких, каких поныне
Не бывало и в помине;
Да еще рожу конька
Ростом только в три вершка,
На спине с двумя горбами
Да с аршинными ушами.
Двух коней, коль хошь, продай,
Но конька не отдавай
Ни за пояс, ни за шапку,
Ни за черную, слышь, бабку.
На земле и под землей
Он товарищ будет твой:
Он зимой тебя согреет,
Летом холодом обвеет,
В голод хлебом угостит,
В жажду медом напоит.
Я же снова выйду в поле
Силы пробовать на воле».

«Ладно», — думает Иван
И в пастуший балаган
Кобылицу загоняет,
Дверь рогожей закрывает
И, лишь только рассвело,
Отправляется в село,
Напевая громко песню:
«Ходил молодец на Пресню».
Вот он всходит на крыльцо,
Вот хватает за кольцо,
Что есть силы в дверь стучится,
Чуть что кровля не валится,
И кричит на весь базар,
Словно сделался пожар.
Братья с лавок поскакали,
Заикаяся вскричали:
«Кто стучится сильно так?» —
«Это я, Иван-дурак!»
Братья двери отворили,
Дурака в избу впустили
И давай его ругать, —
Как он смел их так пугать!
А Иван наш, не снимая
Ни лаптей, ни малахая,
Отправляется на печь
И ведет оттуда речь
Про ночное похожденье,
Всем ушам на удивленье:

«Всю я ноченьку не спал,
Звезды на небе считал;
Месяц, ровно, тоже светил, —
Я порядком не приметил.
Вдруг приходит дьявол сам,
С бородою и с усам;
Рожа словно как у кошки,
А глаза-то-что те плошки!
Вот и стал тот черт скакать
И зерно хвостом сбивать.
Я шутить ведь не умею —
И вскочи ему на шею.
Уж таскал же он, таскал,
Чуть башки мне не сломал,
Но и я ведь сам не промах,
Слышь, держал его как в жомах.
Бился, бился мой хитрец
И взмолился наконец:
«Не губи меня со света!
Целый год тебе за это
Обещаюсь смирно жить,
Православных не мутить».
Я, слышь, слов-то не померил,
Да чертенку и поверил».
Тут рассказчик замолчал,
Позевнул и задремал.
Братья, сколько ни серчали,
Не смогли — захохотали,
Ухватившись под бока,
Над рассказом дурака.
Сам старик не мог сдержаться,
Чтоб до слез не посмеяться,
Хоть смеяться — так оно
Старикам уж и грешно.

Много ль времени аль мало
С этой ночи пробежало,-
Я про это ничего
Не слыхал ни от кого.
Ну, да что нам в том за дело,
Год ли, два ли пролетело, —
Ведь за ними не бежать…
Станем сказку продолжать.

Ну-с, так вот что! Раз Данило
(В праздник, помнится, то было),
Натянувшись зельно пьян,
Затащился в балаган.
Что ж он видит? — Прекрасивых
Двух коней золотогривых
Да игрушечку-конька
Ростом только в три вершка,
На спине с двумя горбами
Да с аршинными ушами.
«Хм! Теперь-то я узнал,
Для чего здесь дурень спал!» —
Говорит себе Данило…
Чудо разом хмель посбило;
Вот Данило в дом бежит
И Гавриле говорит:
«Посмотри, каких красивых
Двух коней золотогривых
Наш дурак себе достал:
Ты и слыхом не слыхал».
И Данило да Гаврило,
Что в ногах их мочи было,
По крапиве прямиком
Так и дуют босиком.

Спотыкнувшися три раза,
Починивши оба глаза,
Потирая здесь и там,
Входят братья к двум коням.
Кони ржали и храпели,
Очи яхонтом горели;
В мелки кольца завитой,
Хвост струился золотой,
И алмазные копыты
Крупным жемчугом обиты.
Любо-дорого смотреть!
Лишь царю б на них сидеть!
Братья так на них смотрели,
Что чуть-чуть не окривели.
«Где он это их достал? —
Старший среднему сказал. —
Но давно уж речь ведется,
Что лишь дурням клад дается,
Ты ж хоть лоб себе разбей,
Так не выбьешь двух рублей.
Ну, Гаврило, в ту седмицу
Отведем-ка их в столицу;
Там боярам продадим,
Деньги ровно поделим.
А с деньжонками, сам знаешь,
И попьешь и погуляешь,
Только хлопни по мешку.
А благому дураку
Недостанет ведь догадки,
Где гостят его лошадки;
Пусть их ищет там и сям.
Ну, приятель, по рукам!»
Братья разом согласились,
Обнялись, перекрестились
И вернулися домой,
Говоря промеж собой
Про коней и про пирушку
И про чудную зверушку.

Время катит чередом,
Час за часом, день за днем.
И на первую седмицу
Братья едут в град-столицу,
Чтоб товар свой там продать
И на пристани узнать,
Не пришли ли с кораблями
Немцы в город за холстами
И нейдет ли царь Салтан
Басурманить христиан.
Вот иконам помолились,
У отца благословились,
Взяли двух коней тайком
И отправились тишком.

Вечер к ночи пробирался;
На ночлег Иван собрался;
Вдоль по улице идет,
Ест краюшку да поет.
Вот он поля достигает,
Руки в боки подпирает
И с прискочкой, словно пан,
Боком входит в балаган.

Все по-прежнему стояло,
Но коней как не бывало;
Лишь игрушка-горбунок
У его вертелся ног,
Хлопал с радости ушами
Да приплясывал ногами.
Как завоет тут Иван,
Опершись о балаган:
«Ой вы, кони буры-сивы,
Добры кони златогривы!
Я ль вас, други, не ласкал,
Да какой вас черт украл?
Чтоб пропасть ему, собаке!
Чтоб издохнуть в буераке!
Чтоб ему на том свету
Провалиться на мосту!
Ой вы, кони буры-сивы,
Добры кони златогривы!»

Тут конек ему заржал.
«Не тужи, Иван, — сказал, —
Велика беда, не спорю,
Но могу помочь я горю.
Ты на черта не клепли:
Братья коников свели.
Ну, да что болтать пустое,
Будь, Иванушка, в покое.
На меня скорей садись,
Только знай себе держись;
Я хоть росту небольшого,
Да сменю коня другого:
Как пущусь да побегу,
Так и беса настигу».

Тут конек пред ним ложится;
На конька Иван садится,
Уши в загреби берет,
Что есть мочушки ревет.
Горбунок-конек встряхнулся,
Встал на лапки, встрепенулся,
Хлопнул гривкой, захрапел
И стрелою полетел;
Только пыльными клубами
Вихорь вился под ногами.
И в два мига, коль не в миг,
Наш Иван воров настиг.

Братья, то есть, испугались,
Зачесались и замялись.
А Иван им стал кричать:
«Стыдно, братья, воровать!
Хоть Ивана вы умнее,
Да Иван-то вас честнее:
Он у вас коней не крал».
Старший, корчась, тут сказал:
«Дорогой наш брат Иваша,
Что переться – дело наше!
Но возьми же ты в расчет
Некорыстный наш живот.
Сколь пшеницы мы ни сеем,
Чуть насущный хлеб имеем.
А коли неурожай,
Так хоть в петлю полезай!
Вот в такой большой печали
Мы с Гаврилой толковали
Всю намеднишнюю ночь —
Чем бы горюшку помочь?
Так и этак мы вершили,
Наконец вот так решили:
Чтоб продать твоих коньков
Хоть за тысячу рублев.
А в спасибо, молвить к слову,
Привезти тебе обнову –
Красну шапку с позвонком
Да сапожки с каблучком.
Да к тому ж старик неможет,
Работать уже не может;
А ведь надо ж мыкать век, —
Сам ты умный человек!» —
«Ну, коль этак, так ступайте, —
Говорит Иван, — продайте
Златогривых два коня,
Да возьмите ж и меня».
Братья больно покосились,
Да нельзя же! согласились.

Стало на небе темнеть;
Воздух начал холодеть;
Вот, чтоб им не заблудиться,
Решено остановиться.
Под навесами ветвей
Привязали всех коней,
Принесли с естным лукошко,
Опохмелились немножко
И пошли, что боже даст,
Кто во что из них горазд.

Вот Данило вдруг приметил,
Что огонь вдали засветил.
На Гаврилу он взглянул,
Левым глазом подмигнул
И прикашлянул легонько,
Указав огонь тихонько;
Тут в затылке почесал,
«Эх, как темно! — он сказал. —
Хоть бы месяц этак в шутку
К нам проглянул на минутку,
Все бы легче. А теперь,
Право, хуже мы тетерь…
Да постой-ка… мне сдается,
Что дымок там светлый вьется…
Видишь, эвон!.. Так и есть!..
Вот бы курево развесть!
Чудо было б!.. А послушай,
Побегай-ка, брат Ванюша!
А, признаться, у меня
Ни огнива, ни кремня».
Сам же думает Данило:
«Чтоб тебя там задавило!»
А Гаврило говорит:
«Кто-петь знает, что горит!
Коль станичники пристали
Поминай его, как звали!»

Все пустяк для дурака.
Он садится на конька,
Бьет в круты бока ногами,
Теребит его руками,
Изо всех горланит сил…
Конь взвился, и след простыл.
«Буди с нами крестна сила! —
Закричал тогда Гаврило,
Оградясь крестом святым. —
Что за бес такой под ним!»

Огонек горит светлее,
Горбунок бежит скорее.
Вот уж он перед огнем.
Светит поле словно днем;
Чудный свет кругом струится,
Но не греет, не дымится.
Диву дался тут Иван.
«Что, — сказал он, — за шайтан!
Шапок с пять найдется свету,
А тепла и дыму нету;
Эко чудо-огонек!»
Говорит ему конек:
«Вот уж есть чему дивиться!
Тут лежит перо Жар-птицы,
Но для счастья своего
Не бери себе его.
Много, много непокою
Принесет оно с собою». —
«Говори ты! Как не так!» —
Про себя ворчит дурак;
И, подняв перо Жар-птицы,
Завернул его в тряпицы,
Тряпки в шапку положил
И конька поворотил.
Вот он к братьям приезжает
И на спрос их отвечает:
«Как туда я доскакал,
Пень горелый увидал;
Уж над ним я бился, бился,
Так что чуть не надсадился;
Раздувал его я с час —
Нет ведь, черт возьми, угас!»
Братья целу ночь не спали,
Над Иваном хохотали;
А Иван под воз присел,
Вплоть до утра прохрапел.
Тут коней они впрягали
И в столицу приезжали,
Становились в конный ряд,
Супротив больших палат.

В той столице был обычай:
Коль не скажет городничий —
Ничего не покупать,
Ничего не продавать.
Вот обедня наступает;
Городничий выезжает
В туфлях, в шапке меховой,
С сотней стражи городской.
Рядом едет с ним глашатый,
Длинноусый, бородатый;
Он в злату трубу трубит,
Громким голосом кричит:
«Гости! Лавки отпирайте,
Покупайте, продавайте.
А надсмотрщикам сидеть
Подле лавок и смотреть,
Чтобы не было содому,
Ни давежа, ни погрому,
И чтобы никой урод
Не обманывал народ!»
Гости лавки отпирают,
Люд крещеный закликают:
«Эй, честные господа,
К нам пожалуйте сюда!
Как у нас ли тары-бары,
Всяки разные товары!»
Покупальщики идут,
У гостей товар берут;
Гости денежки считают
Да надсмотрщикам мигают.

Между тем градской отряд
Приезжает в конный ряд;
Смотрит – давка от народу.
Нет ни выходу ни входу;
Так кишмя вот и кишат,
И смеются, и кричат.
Городничий удивился,
Что народ развеселился,
И приказ отряду дал,
Чтоб дорогу прочищал.

«Эй! вы, черти босоноги!
Прочь с дороги! прочь с дороги!»
Закричали усачи
И ударили в бичи.
Тут народ зашевелился,
Шапки снял и расступился.
Пред глазами конный ряд;
Два коня в ряду стоят,
Молодые, вороные,
Вьются гривы золотые,
В мелки кольца завитой,
Хвост струится золотой…

Наш старик, сколь ни был пылок,
Долго тер себе затылок.
«Чуден, — молвил, — божий свет,
Уж каких чудес в нем нет!»
Весь отряд тут поклонился,
Мудрой речи подивился.
Городничий между тем
Наказал престрого всем,
Чтоб коней не покупали,
Не зевали, не кричали;
Что он едет ко двору
Доложить о всем царю.
И, оставив часть отряда,
Он поехал для доклада.

Приезжает во дворец.
«Ты помилуй, царь-отец!-
Городничий восклицает
И всем телом упадает. —
Не вели меня казнить,
Прикажи мне говорить!»
Царь изволил молвить: «Ладно,
Говори, да только складно». —
«Как умею, расскажу:
Городничим я служу;
Верой-правдой исправляю
Эту должность…» — «Знаю, знаю!» —
«Вот сегодня, взяв отряд,
Я поехал в конный ряд.
Приезжаю — тьма народу!
Ну, ни выходу ни входу.
Что тут делать?.. Приказал
Гнать народ, чтоб не мешал.
Так и сталось, царь-надежа!
И поехал я — и что же?
Предо мною конный ряд;
Два коня в ряду стоят,
Молодые, вороные,
Вьются гривы золотые,
В мелки кольца завитой,
Хвост струится золотой,
И алмазные копыты
Крупным жемчугом обиты».

Царь не мог тут усидеть.
«Надо коней поглядеть, —
Говорит он, — да не худо
И завесть такое чудо.
Гей, повозку мне!» И вот
Уж повозка у ворот.
Царь умылся, нарядился
И на рынок покатился;
За царем стрельцов отряд.
Вот он въехал в конный ряд.
На колени все тут пали
И «ура» царю кричали.
Царь раскланялся и вмиг
Молодцом с повозки прыг…
Глаз своих с коней не сводит,
Справа, слева к ним заходит,
Словом ласковым зовет,
По спине их тихо бьет,
Треплет шею их крутую,
Гладит гриву золотую,
И, довольно засмотрясь,
Он спросил, оборотясь
К окружавшим: «Эй, ребята!
Чьи такие жеребята?
Кто хозяин?» Тут Иван,
Руки в боки, словно пан,
Из-за братьев выступает
И, надувшись, отвечает:
«Эта пара, царь, моя,
И хозяин — тоже я». —
«Ну, я пару покупаю!
Продаешь ты?» — «Нет, меняю». —
«Что в промен берешь добра?» —
«Два-пять шапок серебра». —
«То есть, это будет десять».
Царь тотчас велел отвесить
И, по милости своей,
Дал в прибавок пять рублей.
Царь-то был великодушный!

Повели коней в конюшни
Десять конюхов седых,
Все в нашивках золотых,
Все с цветными кушаками
И с сафьянными бичами.
Но дорогой, как на смех,
Кони с ног их сбили всех,
Все уздечки разорвали
И к Ивану прибежали.

Царь отправился назад,
Говорит ему: «Ну, брат,
Пара нашим не дается;
Делать нечего, придется
Во дворце тебе служить.
Будешь в золоте ходить,
В красно платье наряжаться,
Словно в масле сыр кататься,
Всю конюшенну мою
Я в приказ тебе даю,
Царско слово в том порука.
Что, согласен?» — «Эка штука!
Во дворце я буду жить,
Буду в золоте ходить,
В красно платье наряжаться,
Словно в масле сыр кататься,
Весь конюшенный завод
Царь в приказ мне отдает;
То есть, я из огорода
Стану царский воевода.
Чудно дело! Так и быть,
Стану, царь, тебе служить.
Только, чур, со мной не драться
И давать мне высыпаться,
А не то я был таков!»

Тут он кликнул скакунов
И пошел вдоль по столице,
Сам махая рукавицей,
И под песню дурака
Кони пляшут трепака;
А конек его — горбатко —
Так и ломится вприсядку,
К удивленью людям всем.

Два же брата между тем
Деньги царски получили,
В опояски их зашили,
Постучали ендовой
И отправились домой.
Дома дружно поделились,
Оба враз они женились,
Стали жить да поживать
Да Ивана поминать.

Но теперь мы их оставим,
Снова сказкой позабавим
Православных христиан,
Что наделал наш Иван,
Находясь во службе царской,
При конюшне государской;
Как в суседки он попал,
Как перо свое проспал,
Как хитро поймал Жар-птицу,
Как похитил Царь-девицу,
Как он ездил за кольцом,
Как был на небе послом,
Как он в солнцевом селенье
Киту выпросил прощенье;
Как, к числу других затей,
Спас он тридцать кораблей;
Как в котлах он не сварился,
Как красавцем учинился;
Словом: наша речь о том,
Как он сделался царем.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Зачинается рассказ
От Ивановых проказ,
И от сивка, и от бурка,
И от вещего коурка.
Козы на море ушли;
Горы лесом поросли;
Конь с златой узды срывался,
Прямо к солнцу поднимался;
Лес стоячий под ногой,
Сбоку облак громовой;
Ходит облак и сверкает,
Гром по небу рассыпает.
Это присказка: пожди,
Сказка будет впереди.
Как на море-окияне
И на острове Буяне
Новый гроб в лесу стоит,
В гробе девица лежит;
Соловей над гробом свищет;
Черный зверь в дубраве рыщет,
Это присказка, а вот —
Сказка чередом пойдет.

Ну, так видите ль, миряне,
Православны христиане,
Наш удалый молодец
Затесался во дворец;
При конюшне царской служит
И нисколько не потужит
Он о братьях, об отце
В государевом дворце.
Да и что ему до братьев?
У Ивана красных платьев,
Красных шапок, сапогов
Чуть не десять коробов;
Ест он сладко, спит он столько,
Что раздолье, да и только!

Вот неделей через пять
Начал спальник примечать…
Надо молвить, этот спальник
До Ивана был начальник
Над конюшней надо всей,
Из боярских слыл детей;
Так не диво, что он злился
На Ивана и божился,
Хоть пропасть, а пришлеца
Потурить вон из дворца.
Но, лукавство сокрывая,
Он для всякого случая
Притворился, плут, глухим,
Близоруким и немым;
Сам же думает: «Постой-ка,
Я те двину, неумойка!»

Так неделей через пять
Спальник начал примечать,
Что Иван коней не холит,
И не чистит, и не школит;
Но при всем том два коня
Словно лишь из-под гребня:
Чисто-начисто обмыты,
Гривы в косы перевиты,
Челки собраны в пучок,
Шерсть — ну, лоснится, как шелк;
В стойлах — свежая пшеница,
Словно тут же и родится,
И в чанах больших сыта
Будто только налита.
«Что за притча тут такая? —
Спальник думает вздыхая. —
Уж не ходит ли, постой,
К нам проказник-домовой?
Дай-ка я подкараулю,
А нешто, так я и пулю,
Не смигнув, умею слить,-
Лишь бы дурня уходить.
Донесу я в думе царской,
Что конюший государской —
Басурманин, ворожей,
Чернокнижник и злодей;
Что он с бесом хлеб-соль водит,
В церковь божию не ходит,
Католицкий держит крест
И постами мясо ест».
В тот же вечер этот спальник,
Прежний конюших начальник,
В стойлы спрятался тайком
И обсыпался овсом.

Вот и полночь наступила.
У него в груди заныло:
Он ни жив ни мертв лежит,
Сам молитвы все творит.
Ждет суседки… Чу! в сам-деле,
Двери глухо заскрыпели,
Кони топнули, и вот
Входит старый коновод.
Дверь задвижкой запирает,
Шапку бережно скидает,
На окно ее кладет
И из шапки той берет
В три завернутый тряпицы
Царский клад — перо Жар-птицы.
Свет такой тут заблистал,
Что чуть спальник не вскричал,
И от страху так забился,
Что овес с него свалился.
Но суседке невдомек!
Он кладет перо в сусек,
Чистить коней начинает,
Умывает, убирает,
Гривы длинные плетет,
Разны песенки поет.
А меж тем, свернувшись клубом,
Поколачивая зубом,
Смотрит спальник, чуть живой,
Что тут деет домовой.
Что за бес! Нешто нарочно
Прирядился плут полночный:
Нет рогов, ни бороды,
Ражий парень, хоть куды!
Волос гладкий, сбоку ленты,
На рубашке прозументы,
Сапоги как ал сафьян, —
Ну, точнехонько Иван.
Что за диво? Смотрит снова
Наш глазей на домового…
«Э! так вот что! — наконец
Проворчал себе хитрец, —
Ладно, завтра ж царь узнает,
Что твой глупый ум скрывает.
Подожди лишь только дня,
Будешь помнить ты меня!»
А Иван, совсем не зная,
Что ему беда такая
Угрожает, все плетет
Гривы в косы да поет.
А убрав их, в оба чана
Нацедил сыты медвяной
И насыпал дополна
Белоярова пшена.
Тут, зевнув, перо Жар-птицы
Завернул опять в тряпицы,
Шапку под ухо — и лег
У коней близ задних ног.

Только начало зориться,
Спальник начал шевелиться,
И, услыша, что Иван
Так храпит, как Еруслан,
Он тихонько вниз слезает
И к Ивану подползает,
Пальцы в шапку запустил,
Хвать перо — и след простыл.
Царь лишь только пробудился,
Спальник наш к нему явился,
Стукнул крепко об пол лбом
И запел царю потом:
«Я с повинной головою,
Царь, явился пред тобою,
Не вели меня казнить,
Прикажи мне говорить». —
«Говори, не прибавляя, —
Царь сказал ему зевая.
Если ж ты да будешь врать,
То кнута не миновать».
Спальник наш, собравшись с силой,
Говорит царю: «Помилуй!
Вот те истинный Христос,
Справедлив мой, царь, донос.
Наш Иван, то всякий знает,
От тебя, отец скрывает,
Но не злато, не сребро —
Жароптицево перо…» —
«Жароптицево?.. Проклятый!
И он смел такой богатый…
Погоди же ты, злодей!
Не минуешь ты плетей!..» —
«Да и то ль еще он знает! —
Спальник тихо продолжает
Изогнувшися. — Добро!
Пусть имел бы он перо;
Да и самую Жар-птицу
Во твою, отец, светлицу,
Коль приказ изволишь дать,
Похваляется достать».
И доносчик с этим словом,
Скрючась обручем таловым,
Ко кровати подошел,
Подал клад — и снова в пол.

Царь смотрел и дивовался,
Гладил бороду, смеялся
И скусил пера конец.
Тут, уклав его в ларец,
Закричал (от нетерпенья),
Подтвердив свое веленье
Быстрым взмахом кулака:
«Гей! позвать мне дурака!»
И посыльные дворяна
Побежали по Ивана,
Но, столкнувшись все в углу,
Растянулись на полу.
Царь тем много любовался
И до колотья смеялся.
А дворяна, усмотря,
Что смешно то для царя,
Меж собой перемигнулись
И вдругоредь растянулись.
Царь тем так доволен был,
Что их шапкой наградил.
Тут посыльные дворяна
Вновь пустились звать Ивана
И на этот уже раз
Обошлися без проказ.

Вот к конюшне прибегают,
Двери настежь отворяют
И ногами дурака
Ну толкать во все бока.
С полчаса над ним возились,
Но его не добудились.
Наконец уж рядовой
Разбудил его метлой.
«Что за челядь тут такая? —
Говорит Иван вставая. —
Как хвачу я вас бичом,
Так не станете потом
Без пути будить Ивана».
Говорят ему дворяна:
«Царь изволил приказать
Нам тебя к нему позвать». —
«Царь?.. Ну ладно! Вот сряжуся
И тотчас к нему явлюся», —
Говорит послам Иван.
Тут надел он свой кафтан,
Опояской подвязался,
Приумылся, причесался,
Кнут свой сбоку прицепил,
Словно утица поплыл.

Вот Иван к царю явился,
Поклонился, подбодрился,
Крякнул дважды и спросил:
«А пошто меня будил?»
Царь, прищурясь глазом левым,
Закричал к нему со гневом,
Приподнявшися: «Молчать!
Ты мне должен отвечать:
В силу коего указа
Скрыл от нашего ты глаза
Наше царское добро —
Жароптицево перо?
Что я – царь али боярин?
Отвечай сейчас, татарин!»
Тут Иван, махнув рукой,
Говорит царю: «Постой!
Я те шапки ровно не дал,
Как же ты о том проведал?
Что ты — ажно ты пророк?
Ну, да что, сади в острог,
Прикажи сейчас хоть в палки —
Нет пера, да и шабалки!..» —
«Отвечай же! запорю!..» —
«Я те толком говорю:
Нет пера! Да, слышь, откуда
Мне достать такое чудо?»
Царь с кровати тут вскочил
И ларец с пером открыл.
«Что? Ты смел еще переться?
Да уж нет, не отвертеться!
Это что? А?» Тут Иван
Задрожал, как лист в буран,
Шапку выронил с испуга.
«Что, приятель, видно, туго? —
Молвил царь. — Постой-ка, брат!..» —
«Ох, помилуй, виноват!
Отпусти вину Ивану,
Я вперед уж врать не стану».
И, закутавшись в полу,
Растянулся на полу.
«Ну, для первого случаю
Я вину тебе прощаю, —
Царь Ивану говорит. —
Я, помилуй бог, сердит!
И с сердцов иной порою
Чуб сниму и с головою.
Так вот, видишь, я каков!
Но, сказать без дальних слов,
Я узнал, что ты Жар-птицу
В нашу царскую светлицу,
Если б вздумал приказать,
Похваляешься достать.
Ну, смотри ж, не отпирайся
И достать ее старайся».
Тут Иван волчком вскочил.
«Я того не говорил! —
Закричал он утираясь. —
О пере не запираюсь,
Но о птице, как ты хошь,
Ты напраслину ведешь».
Царь, затрясши бородою:
«Что? Рядиться мне с тобою! —
Закричал он. — Но смотри,
Если ты недели в три
Не достанешь мне Жар-птицу
В нашу царскую светлицу,
То, клянуся бородой,
Ты поплатишься со мной:
На правеж — в решетку — на кол!
Вон, холоп!» Иван заплакал
И пошел на сеновал,
Где конек его лежал.

Горбунок, его почуя,
Дрягнул было плясовую;
Но, как слезы увидал,
Сам чуть-чуть не зарыдал.
«Что, Иванушка, невесел?
Что головушку повесил? —
Говорит ему конек,
У его вертяся ног. —
Не утайся предо мною,
Все скажи, что за душою.
Я помочь тебе готов.
Аль, мой милый, нездоров?
Аль попался к лиходею?»
Пал Иван к коньку на шею,
Обнимал и целовал.
«Ох, беда, конек! — сказал. —
Царь велит достать Жар-птицу
В государскую светлицу.
Что мне делать, горбунок?»
Говорит ему конек:
«Велика беда, не спорю;
Но могу помочь я горю.
Оттого беда твоя,
Что не слушался меня:
Помнишь, ехав в град-столицу,
Ты нашел перо Жар-птицы;
Я сказал тебе тогда:
Не бери, Иван, — беда!
Много, много непокою
Принесет оно с собою.
Вот теперя ты узнал,
Правду ль я тебе сказал.
Но, сказать тебе по дружбе,
Это — службишка, не служба;
Служба все, брат, впереди.
Ты к царю теперь поди
И скажи ему открыто:
«Надо, царь, мне два корыта
Белоярова пшена
Да заморского вина.
Да вели поторопиться:
Завтра, только зазорится,
Мы отправимся, в поход».

Вот Иван к царю идет,
Говорит ему открыто:
«Надо, царь, мне два корыта
Белоярова пшена
Да заморского вина.
Да вели поторопиться:
Завтра, только зазорится,
Мы отправимся в поход».
Царь тотчас приказ дает,
Чтоб посыльные дворяна
Все сыскали для Ивана,
Молодцом его назвал
И «счастливый путь!» сказал.

На другой день, утром рано,
Разбудил конек Ивана:
«Гей! Хозяин! Полно спать!
Время дело исправлять!»
Вот Иванушка поднялся,
В путь-дорожку собирался,
Взял корыта, и пшено,
И заморское вино;
Потеплее приоделся,
На коньке своем уселся,
Вынул хлеба ломоток
И поехал на восток —
Доставать тое Жар-птицу.

Едут целую седмицу,
Напоследок, в день осьмой,
Приезжают в лес густой.
Тут сказал конек Ивану:
«Ты увидишь здесь поляну;
На поляне той гора
Вся из чистого сребра;
Вот сюда то до зарницы
Прилетают жары-птицы
Из ручья воды испить;
Тут и будем их ловить».
И, окончив речь к Ивану,
Выбегает на поляну.
Что за поле! Зелень тут
Словно камень-изумруд;
Ветерок над нею веет,
Так вот искорки и сеет;
А по зелени цветы
Несказанной красоты.
А на той ли на поляне,
Словно вал на океане,
Возвышается гора
Вся из чистого сребра.
Солнце летними лучами
Красит всю ее зарями,
В сгибах золотом бежит,
На верхах свечой горит.

Вот конек по косогору
Поднялся на эту гору,
Версту, другу пробежал,
Устоялся и сказал:
«Скоро ночь, Иван, начнется,
И тебе стеречь придется.
Ну, в корыто лей вино
И с вином мешай пшено.
А чтоб быть тебе закрыту,
Ты под то подлезь корыто,
Втихомолку примечай,
Да, смотри же, не зевай.
До восхода, слышь, зарницы
Прилетят сюда жар-птицы
И начнут пшено клевать
Да по-своему кричать.

Ты, которая поближе,
И схвати ее, смотри же!
А поймаешь птицу-жар,
И кричи на весь базар;
Я тотчас к тебе явлюся».-
«Ну, а если обожгуся?-
Говорит коньку Иван,
Расстилая свой кафтан. —
Рукавички взять придется:
Чай, плутовка больно жгется».
Тут конек из глаз исчез,
А Иван, кряхтя, подлез
Под дубовое корыто
И лежит там как убитый.

Вот полночною порой
Свет разлился над горой, —
Будто полдни наступают:
Жары-птицы налетают;
Стали бегать и кричать
И пшено с вином клевать.
Наш Иван, от них закрытый,
Смотрит птиц из-под корыта
И толкует сам с собой,
Разводя вот так рукой:
«Тьфу ты, дьявольская сила!
Эк их, дряней, привалило!
Чай, их тут десятков с пять.
Кабы всех переимать, —
То-то было бы поживы!
Неча молвить, страх красивы!
Ножки красные у всех;
А хвосты-то — сущий смех!
Чай, таких у куриц нету.
А уж сколько, парень, свету,
Словно батюшкина печь!»
И, скончав такую речь,
Сам с собою под лазейкой,
Наш Иван ужом да змейкой
Ко пшену с вином подполз, —
Хвать одну из птиц за хвост.
«Ой, Конечек-горбуночек!
Прибегай скорей, дружочек!
Я ведь птицу-то поймал», —
Так Иван-дурак кричал.
Горбунок тотчас явился.
«Ай, хозяин, отличился! —
Говорит ему конек. —
Ну, скорей ее в мешок!
Да завязывай тужее;
А мешок привесь на шею.
Надо нам в обратный путь». —
«Нет, дай птиц-то мне пугнуть!
Говорит Иван. — Смотри-ка,
Вишь, надселися от крика!»
И, схвативши свой мешок,
Хлещет вдоль и поперек.
Ярким пламенем сверкая,
Встрепенулася вся стая,
Кругом огненным свилась
И за тучи понеслась.
А Иван наш вслед за ними
Рукавицами своими
Так и машет и кричит,
Словно щелоком облит.
Птицы в тучах потерялись;
Наши путники собрались,
Уложили царский клад
И вернулися назад.

Вот приехали в столицу.
«Что, достал ли ты Жар-птицу?» —
Царь Ивану говорит,
Сам на спальника глядит.
А уж тот, нешто от скуки,
Искусал себе все руки.
«Разумеется, достал», —
Наш Иван царю сказал.
«Где ж она?» — «Постой немножко,
Прикажи сперва окошко
В почивальне затворить,
Знашь, чтоб темень сотворить».

Тут дворяна побежали
И окошко затворяли.
Вот Иван мешок на стол:
«Ну-ка, бабушка, пошел!»
Свет такой тут вдруг разлился,
Что весь двор рукой закрылся.
Царь кричит на весь базар:
«Ахти, батюшки, пожар!
Эй, решеточных сзывайте!
Заливайте! Заливайте!» —
«Это, слышь ты, не пожар,
Это свет от птицы-жар, —
Молвил ловчий, сам со смеху
Надрываяся. — Потеху
Я привез те, осударь!»
Говорит Ивану царь:
«Вот люблю дружка Ванюшу!
Взвеселил мою ты душу,
И на радости такой —
Будь же царский стремянной!»

Это видя, хитрый спальник,
Прежний конюших начальник,
Говорит себе под нос:
«Нет, постой, молокосос!
Не всегда тебе случится
Так канальски отличиться.
Я те снова подведу,
Мой дружочек, под беду!»

Через три потом недели
Вечерком одним сидели
В царской кухне повара
И служители двора;
Попивали мед из жбана
Да читали Еруслана.
«Эх! — один слуга сказал, —
Как севодни я достал
От соседа чудо-книжку!
В ней страниц не так чтоб слишком,
Да и сказок только пять,
А уж сказки — вам сказать,
Так не можно надивиться;
Надо ж этак умудриться!»
Тут все в голос: «Удружи!
Расскажи, брат, расскажи!» —
«Ну, какую ж вы хотите?
Пять ведь сказок; вот смотрите:
Перва сказка о бобре,
А вторая о царе;
Третья… дай бог память… точно!
О боярыне восточной;
Вот в четвертой: князь Бобыл;
В пятой… в пятой… эх, забыл!
В пятой сказке говорится…
Так в уме вот и вертится…» —
«Ну, да брось ее!» — «Постой!» —
«О красотке, что ль, какой?» —
«Точно! В пятой говорится
О прекрасной Царь-девице.
Ну, которую ж, друзья,
Расскажу севодни я?» —
«Царь-девицу! — все кричали. —
О царях мы уж слыхали,
Нам красоток-то скорей!
Их и слушать веселей».
И слуга, усевшись важно,
Стал рассказывать протяжно:

«У далеких немских стран
Есть, ребята, окиян.
По тому ли окияну
Ездят только басурманы;
С православной же земли
Не бывали николи
Ни дворяне, ни миряне
На поганом окияне.
От гостей же слух идет,
Что девица там живет;
Но девица не простая,
Дочь, вишь, месяцу родная,
Да и солнышко ей брат.
Та девица, говорят,
Ездит в красном полушубке,
В золотой, ребята, шлюпке
И серебряным веслом
Самолично правит в нем;
Разны песни попевает
И на гусельцах играет…»

Спальник тут с полатей скок —
И со всех обеих ног
Во дворец к царю пустился
И как раз к нему явился;
Стукнул крепко об пол лбом
И запел царю потом:
«Я с повинной головою,
Царь, явился пред тобою,
Не вели меня казнить,
Прикажи мне говорить!» —
«Говори, да правду только,
И не ври, смотри, нисколько!» —
Царь с кровати закричал.
Хитрый спальник отвечал:
«Мы севодни в кухне были,
За твое здоровье пили,
А один из дворских слуг
Нас забавил сказкой вслух;
В этой сказке говорится
О прекрасной Царь-девице.
Вот твой царский стремянной
Поклялся твоей брадой,
Что он знает эту птицу, —
Так назвал он Царь-девицу, —
И ее, изволишь знать,
Похваляется достать».
Спальник стукнул об пол снова.
«Гей, позвать мне стремяннова!» —
Царь посыльным закричал.
Спальник тут за печку стал.
А посыльные дворяна
Побежали по Ивана;
В крепком сне его нашли
И в рубашке привели.

Царь так начал речь: «Послушай,
На тебя донос, Ванюша.
Говорят, что вот сейчас
Похвалялся ты для нас
Отыскать другую птицу,
Сиречь молвить, Царь-девицу…» —
«Что ты, что ты, бог с тобой! —
Начал царский стремянной. —
Чай, с просонков я, толкую,
Штуку выкинул такую.
Да хитри себе как хошь,
А меня не проведешь».
Царь, затрясши бородою:
«Что? Рядиться мне с тобою? —
Закричал он. — Но смотри,
Если ты недели в три
Не достанешь Царь-девицу
В нашу царскую светлицу,
То, клянуся бородой!
Ты поплатишься со мной!
На правеж — в решетку — на кол!
Вон, холоп!» Иван заплакал
И пошел на сеновал,
Где конек его лежал.
«Что, Иванушка, невесел?
Что головушку повесил? —
Говорит ему конек. —
Аль, мой милый, занемог?
Аль попался к лиходею?»
Пал Иван к коньку на шею,
Обнимал и целовал.
«Ох, беда, конек! — сказал. —
Царь велит в свою светлицу
Мне достать, слышь, Царь-девицу.
Что мне делать, горбунок?»
Говорит ему конек:
«Велика беда, не спорю;
Но могу помочь я горю.
Оттого беда твоя,
Что не слушался меня.
Но, сказать тебе по дружбе,
Это — службишка, не служба;
Служба все, брат, впереди!
Ты к царю теперь поди
И скажи: «Ведь для поимки
Надо, царь, мне две ширинки,
Шитый золотом шатер
Да обеденный прибор —
Весь заморского варенья —
И сластей для прохлажденья»,

Вот Иван к царю идет
И такую речь ведет:
«Для царевниной поимки
Надо, царь, мне две ширинки,
Шитый золотом шатер
Да обеденный прибор —
Весь заморского варенья —
И сластей для прохлажденья». —
«Вот давно бы так, чем нет», —
Царь с кровати дал ответ
И велел, чтобы дворяна
Все сыскали для Ивана,
Молодцом его назвал
И «счастливый путь!» сказал.

На другой день, утром рано,
Разбудил конек Ивана:
«Гей! Хозяин! Полно спать!
Время дело исправлять!»
Вот Иванушка поднялся,
В путь-дорожку собирался,
Взял ширинки и шатер
Да обеденный прибор —
Весь заморского варенья —
И сластей для прохлажденья;
Все в мешок дорожный склал
И веревкой завязал,
Потеплее приоделся,
На коньке своем уселся;
Вынул хлеба ломоток
И поехал на восток
По тое ли Царь-девицу.

Едут целую седмицу,
Напоследок, в день осьмой,
Приезжают в лес густой.
Тут сказал конек Ивану:
«Вот дорога к окияну,
И на нем-то круглый год
Та красавица живет;
Два раза она лишь сходит
С окияна и приводит
Долгий день на землю к нам.
Вот увидишь завтра сам».
И; окончив речь к Ивану,
Выбегает к окияну,
На котором белый вал
Одинешенек гулял.
Тут Иван с конька слезает,
А конек ему вещает:
«Ну, раскидывай шатер,
На ширинку ставь прибор
Из заморского варенья
И сластей для прохлажденья.
Сам ложися за шатром
Да смекай себе умом.
Видишь, шлюпка вон мелькает..
То царевна подплывает.
Пусть в шатер она войдет,
Пусть покушает, попьет;
Вот, как в гусли заиграет, —
Знай, уж время наступает.
Ты тотчас в шатер вбегай,
Ту царевну сохватай
И держи ее сильнее
Да зови меня скорее.
Я на первый твой приказ
Прибегу к тебе как раз;
И поедем… Да, смотри же,
Ты гляди за ней поближе;
Если ж ты ее проспишь,
Так беды не избежишь».
Тут конек из глаз сокрылся,
За шатер Иван забился
И давай диру вертеть,
Чтоб царевну подсмотреть.

Ясный полдень наступает;
Царь-девица подплывает,
Входит с гуслями в шатер
И садится за прибор.
«Хм! Так вот та Царь-девица!
Как же в сказках говорится, —
Рассуждает стремянной, —
Что куда красна собой
Царь-девица, так что диво!
Эта вовсе не красива:
И бледна-то, и тонка,
Чай, в обхват-то три вершка;
А ножонка-то, ножонка!
Тьфу ты! словно у цыпленка!
Пусть полюбится кому,
Я и даром не возьму».
Тут царевна заиграла
И столь сладко припевала,
Что Иван, не зная как,
Прикорнулся на кулак
И под голос тихий, стройный
Засыпает преспокойно.

Запад тихо догорал.
Вдруг конек над ним заржал
И, толкнув его копытом,
Крикнул голосом сердитым:
«Спи, любезный, до звезды!
Высыпай себе беды,
Не меня ведь вздернут на кол!»
Тут Иванушка заплакал
И, рыдаючи, просил,
Чтоб конек его простил:
«Отпусти вину Ивану,
Я вперед уж спать не стану». —
«Ну, уж бог тебя простит! —
Горбунок ему кричит. —
Все поправим, может статься,
Только, чур, не засыпаться;
Завтра, рано поутру,
К златошвейному шатру
Приплывет опять девица
Меду сладкого напиться.
Если ж снова ты заснешь,
Головы уж не снесешь».
Тут конек опять сокрылся;
А Иван сбирать пустился
Острых камней и гвоздей
От разбитых кораблей
Для того, чтоб уколоться,
Если вновь ему вздремнется.

На другой день, поутру,
К златошвейному шатру
Царь-девица подплывает,
Шлюпку на берег бросает,
Входит с гуслями в шатер
И садится за прибор…
Вот царевна заиграла
И столь сладко припевала,
Что Иванушке опять
Захотелося поспать.
«Нет, постой же ты, дрянная! —
Говорит Иван вставая. —
Ты в другоредь не уйдешь
И меня не проведешь».
Тут в шатер Иван вбегает,
Косу длинную хватает…
«Ой, беги, конек, беги!
Горбунок мой, помоги!»
Вмиг конек к нему явился.
«Ай, хозяин, отличился!
Ну, садись же поскорей
Да держи ее плотней!»

Вот столицы достигает.
Царь к царевне выбегает,
За белы руки берет,
Во дворец ее ведет
И садит за стол дубовый
И под занавес шелковый,
В глазки с нежностью глядит,
Сладки речи говорит:
«Бесподобная девица,
Согласися быть царица!
Я тебя едва узрел —
Сильной страстью воскипел.
Соколины твои очи
Не дадут мне спать средь ночи
И во время бела дня —
Ох! измучают меня.
Молви ласковое слово!
Все для свадьбы уж готово;
Завтра ж утром, светик мой,
Обвенчаемся с тобой
И начнем жить припевая».

А царевна молодая,
Ничего не говоря,
Отвернулась от царя.
Царь нисколько не сердился,
Но сильней еще влюбился;
На колен пред нею стал,
Ручки нежно пожимал
И балясы начал снова:
«Молви ласковое слово!
Чем тебя я огорчил?
Али тем, что полюбил?
«О, судьба моя плачевна!»
Говорит ему царевна:
«Если хочешь взять меня,
То доставь ты мне в три дня
Перстень мой из окияна». —
«Гей! Позвать ко мне Ивана!» —
Царь поспешно закричал
И чуть сам не побежал.

Вот Иван к царю явился,
Царь к нему оборотился
И сказал ему: «Иван!
Поезжай на окиян;
В окияне том хранится
Перстень, слышь ты, Царь-девицы.
Коль достанешь мне его,
Задарю тебя всего».-
«Я и с первой-то дороги
Волочу насилу ноги;
Ты опять на окиян!» —
Говорит царю Иван.
«Как же, плут, не торопиться:
Видишь, я хочу жениться! —
Царь со гневом закричал
И ногами застучал. —
У меня не отпирайся,
А скорее отправляйся!»
Тут Иван хотел идти.
«Эй, послушай! По пути, —
Говорит ему царица,-
Заезжай ты поклониться
В изумрудный терем мой
Да скажи моей родной:
Дочь ее узнать желает,
Для чего она скрывает
По три ночи, по три дня
Лик свой ясный от меня?
И зачем мой братец красный
Завернулся в мрак ненастный
И в туманной вышине
Не пошлет луча ко мне?
Не забудь же!» — «Помнить буду,
Если только не забуду;
Да ведь надо же узнать,
Кто те братец, кто те мать,
Чтоб в родне-то нам не сбиться».
Говорит ему царица:
«Месяц — мать мне, солнце — брат» —
«Да, смотри, в три дня назад!» —
Царь-жених к тому прибавил.
Тут Иван царя оставил
И пошел на сеновал,
Где конек его лежал.

«Что, Иванушка, невесел?
Что головушку повесил?» —
Говорит ему конек.
«Помоги мне, горбунок!
Видишь, вздумал царь жениться,
Знашь, на тоненькой царице,
Так и шлет на окиян, —
Говорит коньку Иван. —
Дал мне сроку три дня только;
Тут попробовать изволь-ка
Перстень дьявольский достать!
Да велела заезжать
Эта тонкая царица
Где-то в терем поклониться
Солнцу, Месяцу, притом
И спрошать кое об чем…»
Тут конек: «Сказать по дружбе,
Это — службишка, не служба;
Служба все, брат, впереди!
Ты теперя спать поди;
А назавтра, утром рано,
Мы поедем к окияну».

На другой день наш Иван,
Взяв три луковки в карман,
Потеплее приоделся,
На коньке своем уселся
И поехал в дальний путь…
Дайте, братцы, отдохнуть!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Та-ра-рали, та-ра-ра!
Вышли кони со двора;
Вот крестьяне их поймали
Да покрепче привязали.
Сидит ворон на дубу,
Он играет во трубу;
Как во трубушку играет,
Православных потешает:
«Эй, послушай, люд честной!
Жили-были муж с женой;
Муж-то примется за шутки,
А жена за прибаутки,
И пойдет у них тут пир,
Что на весь крещеный мир!»
Это присказка ведется,
Сказка послее начнется.
Как у наших у ворот
Муха песенку поет:
«Что дадите мне за вестку?
Бьет свекровь свою невестку:
Посадила на шесток,
Привязала за шнурок,
Ручки к ножкам притянула,
Ножку правую разула:
«Не ходи ты по зарям!
Не кажися молодцам!»
Это присказка велася,
Вот и сказка началася.

Ну-с, так едет наш Иван
За кольцом на окиян.
Горбунок летит, как ветер,
И в почин на первый вечер
Верст сто тысяч отмахал
И нигде не отдыхал.

Подъезжая к окияну,
Говорит конек Ивану:
«Ну, Иванушка, смотри,
Вот минутки через три
Мы приедем на поляну —
Прямо к морю-окияну;
Поперек его лежит
Чудо-юдо рыба-кит;
Десять лет уж он страдает,
А доселева не знает,
Чем прощенье получить;
Он учнет тебя просить,
Чтоб ты в солнцевом селенье
Попросил ему прощенье;
Ты исполнить обещай,
Да, смотри ж, не забывай!»

Вот въезжают на поляну
Прямо к морю-окияну;
Поперек его лежит
Чудо-юдо рыба-кит.
Все бока его изрыты,
Частоколы в ребра вбиты,
На хвосте сыр-бор шумит,
На спине село стоит;
Мужички на губе пашут,
Между глаз мальчишки пляшут,
А в дубраве, меж усов,
Ищут девушки грибов.

Вот конек бежит по киту,
По костям стучит копытом.
Чудо-юдо рыба-кит
Так проезжим говорит,
Рот широкий отворяя,
Тяжко, горько воздыхая:
«Путь-дорога, господа!
Вы откуда, и куда?» —
«Мы послы от Царь-девицы,
Едем оба из столицы, —
Говорит киту конек, —
К солнцу прямо на восток,
Во хоромы золотые». —
«Так нельзя ль, отцы родные,
Вам у солнышка спросить:
Долго ль мне в опале быть,
И за кои прегрешенья
Я терплю беды-мученья?» —
«Ладно, ладно, рыба-кит!» —
Наш Иван ему кричит.
«Будь отец мне милосердный!
Вишь, как мучуся я, бедный!
Десять лет уж тут лежу…
Я и сам те услужу!..» —
Кит Ивана умоляет,
Сам же горько воздыхает.
«Ладно-ладно, рыба-кит!» —
Наш Иван ему кричит.
Тут конек под ним забился,
Прыг на берег — и пустился,
Только видно, как песок
Вьется вихорем у ног.

Едут близко ли, далеко,
Едут низко ли, высоко
И увидели ль кого —
Я не знаю ничего.
Скоро сказка говорится,
Дело мешкотно творится.
Только, братцы, я узнал,
Что конек туда вбежал,
Где (я слышал стороною)
Небо сходится с землею,
Где крестьянки лен прядут,
Прялки на небо кладут.
Тут Иван с землей простился
И на небе очутился
И поехал, будто князь,
Шапка набок, подбодрясь.
«Эко диво! эко диво!
Наше царство хоть красиво, —
Говорит коньку Иван.
Средь лазоревых полян, —
А как с небом-то сравнится,
Так под стельку не годится.
Что земля-то!.. ведь она
И черна-то и грязна;
Здесь земля-то голубая,
А уж светлая какая!..
Посмотри-ка, горбунок,
Видишь, вон где, на восток,
Словно светится зарница…
Чай, небесная светлица…
Что-то больно высока!» —
Так спросил Иван конька.
«Это терем Царь-девицы,
Нашей будущей царицы, —
Горбунок ему кричит, —
По ночам здесь солнце спит,
А полуденной порою
Месяц входит для покою».

Подъезжают; у ворот
Из столбов хрустальный свод;
Все столбы те завитые
Хитро в змейки золотые;
На верхушках три звезды,
Вокруг терема сады;
На серебряных там ветках
В раззолоченных во клетках
Птицы райские живут,
Песни царские поют.
А ведь терем с теремами
Будто город с деревнями;
А на тереме из звезд —
Православный русский крест.

Вот конек во двор въезжает;
Наш Иван с него слезает,
В терем к Месяцу идет
И такую речь ведет:
«Здравствуй, Месяц Месяцович!
Я — Иванушка Петрович,
Из далеких я сторон
И привез тебе поклон». —
«Сядь, Иванушка Петрович, —
Молвил Месяц Месяцович, —
И поведай мне вину
В нашу светлую страну
Твоего с земли прихода;
Из какого ты народа,
Как попал ты в этот край, —
Все скажи мне, не утаи», —
«Я с земли пришел Землянской,
Из страны ведь христианской, —
Говорит, садясь, Иван, —
Переехал окиян
С порученьем от царицы —
В светлый терем поклониться
И сказать вот так, постой:
«Ты скажи моей родной:
Дочь ее узнать желает,
Для чего она скрывает
По три ночи, по три дня
Лик какой-то от меня;
И зачем мой братец красный
Завернулся в мрак ненастный
И в туманной вышине
Не пошлет луча ко мне?»
Так, кажися? — Мастерица
Говорить красно царица;
Не припомнишь все сполна,
Что сказала мне она». —
«А какая то царица?» —
«Это, знаешь, Царь-девица». —
«Царь-девица?.. Так она,
Что ль, тобой увезена?» —
Вскрикнул Месяц Месяцович.
А Иванушка Петрович
Говорит: «Известно, мной!
Вишь, я царский стремянной;
Ну, так царь меня отправил,
Чтобы я ее доставил
В три недели во дворец;
А не то меня, отец,
Посадить грозился на кол».
Месяц с радости заплакал,
Ну Ивана обнимать,
Целовать и миловать.
«Ах, Иванушка Петрович! —
Молвил Месяц Месяцович. —
Ты принес такую весть,
Что не знаю, чем и счесть!
А уж мы как горевали,
Что царевну потеряли!..
Оттого-то, видишь, я
По три ночи, по три дня
В темном облаке ходила,
Все грустила да грустила,
Трое суток не спала.
Крошки хлеба не брала,
Оттого-то сын мой красный
Завернулся в мрак ненастный,
Луч свой жаркий погасил,
Миру божью не светил:
Все грустил, вишь, по сестрице,
Той ли красной Царь-девице.
Что, здорова ли она?
Не грустна ли, не больна?» —
«Всем бы, кажется, красотка,
Да у ней, кажись, сухотка:
Ну, как спичка, слышь, тонка,
Чай, в обхват-то три вершка;
Вот как замуж-то поспеет,
Так небось и потолстеет:
Царь, слышь, женится на ней».
Месяц вскрикнул: «Ах, злодей!
Вздумал в семьдесят жениться
На молоденькой девице!
Да стою я крепко в том —
Просидит он женихом!
Вишь, что старый хрен затеял:
Хочет жать там, где не сеял!
Полно, лаком больно стал!»
Тут Иван опять сказал:
«Есть еще к тебе прошенье,
То о китовом прощенье…
Есть, вишь, море; чудо-кит
Поперек его лежит:
Все бока его изрыты,
Частоколы в ребра вбиты…
Он, бедняк, меня прошал,
Чтобы я тебя спрошал:
Скоро ль кончится мученье?
Чем сыскать ему прощенье?
И на что он тут лежит?»
Месяц ясный говорит:
«Он за то несет мученье,
Что без божия веленья
Проглотил среди морей
Три десятка кораблей.
Если даст он им свободу,
Снимет бог с него невзгоду,
Вмиг все раны заживит,
Долгим веком наградит».

Тут Иванушка поднялся,
С светлым месяцем прощался,
Крепко шею обнимал,
Трижды в щеки целовал.
«Ну, Иванушка Петрович! —
Молвил Месяц Месяцович. —
Благодарствую тебя
За сынка и за себя.
Отнеси благословенье
Нашей дочке в утешенье
И скажи моей родной:
«Мать твоя всегда с тобой;
Полно плакать и крушиться:
Скоро грусть твоя решится, —
И не старый, с бородой,
А красавец молодой
Поведет тебя к налою».
Ну, прощай же! Бог с тобою!»
Поклонившись, как умел,
На конька Иван тут сел,
Свистнул, будто витязь знатный,
И пустился в путь обратный.

На другой день наш Иван
Вновь пришел на окиян.
Вот конек бежит по киту,
По костям стучит копытом.
Чудо-юдо рыба-кит
Так, вздохнувши, говорит:
«Что, отцы, мое прошенье?
Получу ль когда прощенье?» —
«Погоди ты, рыба-кит!» —
Тут конек ему кричит.

Вот в село он прибегает,
Мужиков к себе сзывает,
Черной гривкою трясет
И такую речь ведет:
«Эй, послушайте, миряне,
Православны христиане!
Коль не хочет кто из вас
К водяному сесть в приказ,
Убирайся вмиг отсюда.
Здесь тотчас случится чудо:
Море сильно закипит,
Повернется рыба-кит…»
Тут крестьяне и миряне,
Православны христиане,
Закричали: «Быть бедам!»
И пустились по домам.
Все телеги собирали;
В них, не мешкая, поклали
Все, что было живота,
И оставили кита.
Утро с полднем повстречалось,
А в селе уж не осталось
Ни одной души живой,
Словно шел Мамай войной!

Тут конек на хвост вбегает,
К перьям близко прилегает
И что мочи есть кричит:
«Чудо-юдо рыба-кит!
Оттого твои мученья,
Что без божия веленья
Проглотил ты средь морей
Три десятка кораблей.
Если дашь ты им свободу,
Снимет бог с тебя невзгоду,
Вмиг все раны заживит,
Долгим веком наградит».
И, окончив речь такую,
Закусил узду стальную,
Понатужился — и вмиг
На далекий берег прыг.

Чудо-кит зашевелился,
Словно холм поворотился,
Начал море волновать
И из челюстей бросать
Корабли за кораблями
С парусами и гребцами.

Тут поднялся шум такой,
Что проснулся царь морской:
В пушки медные палили,
В трубы кованы трубили;
Белый парус поднялся,
Флаг на мачте развился;
Поп с причетом всем служебным
Пел на палубе молебны;
А гребцов веселый ряд
Грянул песню наподхват:
«Как по моречку, по морю,
По широкому раздолью,
Что по самый край земли,
Выбегают корабли…»

Волны моря заклубились,
Корабли из глаз сокрылись.
Чудо-юдо рыба-кит
Громким голосом кричит,
Рот широкий отворяя,
Плесом волны разбивая:
«Чем вам, други, услужить?
Чем за службу наградить?
Надо ль раковин цветистых?
Надо ль рыбок золотистых?
Надо ль крупных жемчугов?
Все достать для вас готов!» —
«Нет, кит-рыба, нам в награду
Ничего того не надо, —
Говорит ему Иван, —
Лучше перстень нам достань —
Перстень, знаешь, Царь-девицы,
Нашей будущей царицы». —
«Ладно, ладно! Для дружка
И сережку из ушка!
Отыщу я до зарницы
Перстень красной Царь-девицы»,
Кит Ивану отвечал
И, как ключ, на дно упал.

Вот он плесом ударяет,
Громким голосом сзывает
Осетриный весь народ
И такую речь ведет:
«Вы достаньте до зарницы
Перстень красной Царь-девицы,
Скрытый в ящичке на дне.
Кто его доставит мне,
Награжу того я чином:
Будет думным дворянином.
Если ж умный мой приказ
Не исполните… я вас!»
Осетры тут поклонились
И в порядке удалились.

Через несколько часов
Двое белых осетров
К киту медленно подплыли
И смиренно говорили:
«Царь великий! не гневись!
Мы все море уж, кажись,
Исходили и изрыли,
Но и знаку не открыли.
Только ерш один из нас
Совершил бы твой приказ:
Он по всем морям гуляет,
Так уж, верно, перстень знает;
Но его, как бы назло,
Уж куда-то унесло».-
«Отыскать его в минуту
И послать в мою каюту!» —
Кит сердито закричал
И усами закачал.

Осетры тут поклонились,
В земский суд бежать пустились
И велели в тот же час
От кита писать указ,
Чтоб гонцов скорей послали
И ерша того поймали.
Лещ, услыша сей приказ,
Именной писал указ;
Сом (советником он звался)
Под указом подписался;
Черный рак указ сложил
И печати приложил.
Двух дельфинов тут призвали
И, отдав указ, сказали,
Чтоб, от имени царя,
Обежали все моря
И того ерша-гуляку,
Крикуна и забияку,
Где бы ни было нашли,
К государю привели.

Тут дельфины поклонились
И ерша искать пустились.
Ищут час они в морях,
Ищут час они в реках,
Все озера исходили,
Все проливы переплыли,
Не могли ерша сыскать
И вернулися назад,
Чуть не плача от печали…
Вдруг дельфины услыхали
Где-то в маленьком пруде
Крик неслыханный в воде.
В пруд дельфины завернули
И на дно его нырнули, —
Глядь: в пруде, под камышом,
Ерш дерется с карасем.
«Смирно! черти б вас побрали!
Вишь, содом какой подняли,
Словно важные бойцы!» —
Закричали им гонцы.
«Ну, а вам какое дело? —
Ёрш кричит дельфинам смело. —
Я шутить ведь не люблю,
Разом всех переколю!» —
«Ох ты, вечная гуляка
И крикун и забияка!
Все бы, дрянь, тебе гулять,
Все бы драться да кричать.
Дома — нет ведь, не сидится!..
Ну да что с тобой рядиться, —
Вот тебе царев указ,
Чтоб ты плыл к нему тотчас».
Тут проказника дельфины
Подхватили за щетины
И отправились назад.
Ерш ну рваться и кричать:
«Будьте милостивы, братцы!
Дайте чуточку подраться.
Распроклятый тот карась
Поносил меня вчерась
При честном при всем собранье
Неподобной разной бранью…»
Долго ерш еще кричал,
Наконец и замолчал;
А проказника дельфины
Все тащили за щетины,
Ничего не говоря,
И явились пред царя.
«Что ты долго не являлся?
Где ты, вражий сын, шатался?»
Кит со гневом закричал.
На колени ерш упал,
И, признавшись в преступленье,
Он молился о прощенье.
«Ну, уж бог тебя простит! —
Кит державный говорит. —
Но за то твое прощенье
Ты исполни повеленье». —
«Рад стараться, чудо-кит!» —
На коленях ерш пищит.
«Ты по всем морям гуляешь,
Так уж, верно, перстень знаешь
Царь-девицы?» — «Как не знать!
Можем разом отыскать». —
«Так ступай же поскорее
Да сыщи его живее!»
Тут, отдав царю поклон,
Ерш пошел, согнувшись, вон.
С царской дворней побранился,
За плотвой поволочился
И салакушкам шести
Нос разбил он на пути.
Совершив такое дело,
В омут кинулся он смело
И в подводной глубине
Вырыл ящичек на дне —
Пуд по крайней мере во сто.
«О, здесь дело-то не просто!»
И давай из всех морей
Ерш скликать к себе сельдей.
Сельди духом собралися,
Сундучок тащить взялися,
Только слышно и всего —
«У-у-у!» да «о-о-о!»
Но сколь сильно ни кричали,
Животы лишь надорвали,
А проклятый сундучок
Не дался и на вершок.
«Настоящие селедки!
Вам кнута бы вместо водки!» —
Крикнул ерш со всех сердцов
И нырнул по осетров.
Осетры тут приплывают
И без крика подымают
Крепко ввязнувший в песок
С перстнем красный сундучок.
«Ну, ребятушки, смотрите,
Вы к царю теперь плывите,
Я ж пойду теперь ко дну
Да немножко отдохну:
Что-то сон одолевает,
Так глаза вот и смыкает…»
Осетры к царю плывут,
Ерш-гуляка прямо в пруд
(Из которого дельфины
Утащили за щетины),
Чай, додраться с карасем, —
Я не ведаю о том.
Но теперь мы с ним простимся
И к Ивану возвратимся.

Тихо море-окиян.
На песке сидит Иван,
Ждет кита из синя моря
И мурлыкает от горя;
Повалившись на песок,
Дремлет верный горбунок.
Время к вечеру клонилось;
Вот уж солнышко спустилось;
Тихим пламенем горя,
Развернулася заря.
А кита не тут-то было.
«Чтоб те, вора, задавило!
Вишь, какой морской шайтан! —
Говорит себе Иван. —
Обещался до зарницы
Вынесть перстень Царь-девицы,
А доселе не сыскал,
Окаянный зубоскал!
А уж солнышко-то село,
И…» Тут море закипело:
Появился чудо-кит
И к Ивану говорит:
«За твое благодеянье
Я исполнил обещанье».
С этим словом сундучок
Брякнул плотно на песок,
Только берег закачался.
«Ну, теперь я расквитался.
Если ж вновь принужусь я,
Позови опять меня;
Твоего благодеянья
Не забыть мне… До свиданья!»
Тут кит-чудо замолчал
И, всплеснув, на дно упал.

Горбунок-конек проснулся,
Встал на лапки, отряхнулся,
На Иванушку взглянул
И четырежды прыгнул.
«Ай да Кит Китович! Славно!
Долг свой выплатил исправно!
Ну, спасибо, рыба-кит! —
Горбунок конек кричит. —
Что ж, хозяин, одевайся,
В путь-дорожку отправляйся;
Три денька ведь уж прошло:
Завтра срочное число.
Чай, старик уж умирает».
Тут Ванюша отвечает:
«Рад бы радостью поднять,
Да ведь силы не занять!
Сундучишко больно плотен,
Чай, чертей в него пять сотен
Кит проклятый насажал.
Я уж трижды подымал;
Тяжесть страшная такая!»
Тут конек, не отвечая,
Поднял ящичек ногой,
Будто камушек какой,
И взмахнул к себе на шею.
«Ну, Иван, садись скорее!
Помни, завтра минет срок,
А обратный путь далек».

Стал четвертый день зориться.
Наш Иван уже в столице.
Царь с крыльца к нему бежит.
«Что кольцо мое?» — кричит.
Тут Иван с конька слезает
И преважно отвечает:
«Вот тебе и сундучок!
Да вели-ка скликать полк:
Сундучишко мал хоть на вид,
Да и дьявола задавит».
Царь тотчас стрельцов позвал
И немедля приказал
Сундучок отнесть в светлицу,
Сам пошел по Царь-девицу.
«Перстень твой, душа, найден, —
Сладкогласно молвил он, —
И теперь, примолвить снова,
Нет препятства никакого
Завтра утром, светик мой,
Обвенчаться мне с тобой.
Но не хочешь ли, дружочек,
Свой увидеть перстенечек?
Он в дворце моем лежит».
Царь-девица говорит:
«Знаю, знаю! Но, признаться,
Нам нельзя еще венчаться». —
«Отчего же, светик мой?
Я люблю тебя душой;
Мне, прости ты мою смелость,
Страх жениться захотелось.
Если ж ты… то я умру
Завтра ж с горя поутру.
Сжалься, матушка царица!»
Говорит ему девица:
«Но взгляни-ка, ты ведь сед;
Мне пятнадцать только лет:
Как же можно нам венчаться?
Все цари начнут смеяться,
Дед-то, скажут, внуку взял!»
Царь со гневом закричал:
«Пусть-ка только засмеются —
У меня как раз свернутся:
Все их царства полоню!
Весь их род искореню!»
«Пусть не станут и смеяться,
Все не можно нам венчаться, —
Не растут зимой цветы:
Я красавица, а ты?..
Чем ты можешь похвалиться?» —
Говорит ему девица.
«Я хоть стар, да я удал! —
Царь царице отвечал. —
Как немножко приберуся,
Хоть кому так покажуся
Разудалым молодцом.
Ну, да что нам нужды в том?
Лишь бы только нам жениться».
Говорит ему девица:
«А такая в том нужда,
Что не выйду никогда
За дурного, за седого,
За беззубого такого!»
Царь в затылке почесал
И, нахмуряся, сказал:
«Что ж мне делать-то, царица?
Страх как хочется жениться;
Ты же, ровно на беду:
Не пойду да не пойду!» —
«Не пойду я за седова, —
Царь-девица молвит снова. —
Стань, как прежде, молодец,
Я тотчас же под венец». —
«Вспомни, матушка царица,
Ведь нельзя переродиться;
Чудо бог один творит».
Царь-девица говорит:
«Коль себя не пожалеешь,
Ты опять помолодеешь.
Слушай: завтра на заре
На широком на дворе
Должен челядь ты заставить
Три котла больших поставить
И костры под них сложить.
Первый надобно налить
До краев водой студеной,
А второй — водой вареной,
А последний — молоком,
Вскипятя его ключом.
Вот, коль хочешь ты жениться
И красавцем учиниться, —
Ты без платья, налегке,
Искупайся в молоке;
Тут побудь в воде вареной,
А потом еще в студеной,
И скажу тебе, отец,
Будешь знатный молодец!»

Царь не вымолвил ни слова,
Кликнул тотчас стремяннова.
«Что, опять на окиян? —
Говорит царю Иван. —
Нет уж, дудки, ваша милость!
Уж и то во мне все сбилось.
Не поеду ни за что!» —
«Нет, Иванушка, не то.
Завтра я хочу заставить
На дворе котлы поставить
И костры под них сложить.
Первый думаю налить
До краев водой студеной,
А второй — водой вареной,
А последний — молоком,
Вскипятя его ключом.
Ты же должен постараться
Пробы ради искупаться
В этих трех больших котлах,
В молоке и в двух водах». —
«Вишь, откуда подъезжает! —
Речь Иван тут начинает.
Шпарят только поросят,
Да индюшек, да цыплят;
Я ведь, глянь, не поросенок,
Не индюшка, не цыпленок.
Вот в холодной, так оно
Искупаться бы можно,
А подваривать как станешь,
Так меня и не заманишь.
Полно, царь, хитрить, мудрить
Да Ивана проводить!»
Царь, затрясши бородою:
«Что? рядиться мне с тобою! —
Закричал он. — Но смотри!
Если ты в рассвет зари
Не исполнишь повеленье, —
Я отдам тебя в мученье,
Прикажу тебя пытать,
По кусочкам разрывать.
Вон отсюда, болесть злая!»
Тут Иванушка, рыдая,
Поплелся на сеновал,
Где конек его лежал.

«Что, Иванушка, невесел?
Что головушку повесил? —
Говорит ему конек. —
Чай, наш старый женишок
Снова выкинул затею?»
Пал Иван к коньку на шею,
Обнимал и целовал.
«Ох, беда, конек! — сказал. —
Царь вконец меня сбывает;
Сам подумай, заставляет
Искупаться мне в котлах,
В молоке и в двух водах:
Как в одной воде студеной,
А в другой воде вареной,
Молоко, слышь, кипяток».
Говорит ему конек:
«Вот уж служба так уж служба!
Тут нужна моя вся дружба.
Как же к слову не сказать:
Лучше б нам пера не брать;
От него-то, от злодея,
Столько бед тебе на шею…
Ну, не плачь же, бог с тобой!
Сладим как-нибудь с бедой.
И скорее сам я сгину,
Чем тебя, Иван, покину.
Слушай: завтра на заре,
В те поры, как на дворе
Ты разденешься, как должно,
Ты скажи царю: «Не можно ль,
Ваша милость, приказать
Горбунка ко мне послать,
Чтоб впоследни с ним проститься».
Царь на это согласится.
Вот как я хвостом махну,
В те котлы мордой макну,
На тебя два раза прысну,
Громким посвистом присвистну,
Ты, смотри же, не зевай:
В молоко сперва ныряй,
Тут в котел с водой вареной,
А оттудова в студеной.
А теперича молись
Да спокойно спать ложись».

На другой день, утром рано,
Разбудил конек Ивана:
«Эй, хозяин, полно спать!
Время службу исполнять».
Тут Ванюша почесался,
Потянулся и поднялся,
Помолился на забор
И пошел к царю во двор.
Там котлы уже кипели;
Подле них рядком сидели
Кучера и повара
И служители двора;
Дров усердно прибавляли,
Об Иване толковали
Втихомолку меж собой
И смеялися порой.

Вот и двери растворились;
Царь с царицей появились
И готовились с крыльца
Посмотреть на удальца.
«Ну, Ванюша, раздевайся
И в котлах, брат, покупайся!» —
Царь Ивану закричал.
Тут Иван одежду снял,
Ничего не отвечая.
А царица молодая,
Чтоб не видеть наготу,
Завернулася в фату.
Вот Иван к котлам поднялся,
Глянул в них — и зачесался.
«Что же ты, Ванюша, стал? —
Царь опять ему вскричал. —
Исполняй-ка, брат, что должно!»
Говорит Иван: «Не можно ль,
Ваша милость, приказать
Горбунка ко мне послать.
Я впоследни б с ним простился».
Царь, подумав, согласился
И изволил приказать
Горбунка к нему послать.
Тут слуга конька приводит
И к сторонке сам отходит.
Вот конек хвостом махнул,
В те котлы мордой макнул,
На Ивана дважды прыснул,
Громким посвистом присвистнул.
На конька Иван взглянул
И в котел тотчас нырнул,
Тут в другой, там в третий тоже,
И такой он стал пригожий,
Что ни в сказке не сказать,
Ни пером не написать!
Вот он в платье нарядился,
Царь-девице поклонился,
Осмотрелся, подбодрясь,
С важным видом, будто князь.
«Эко диво! — все кричали. —
Мы и слыхом не слыхали,
Чтобы льзя похорошеть!»
Царь велел себя раздеть,
Два раза перекрестился,
Бух в котел — и там сварился!
Царь-девица тут встает,
Знак к молчанью подает,
Покрывало поднимает
И к прислужникам вещает:
«Царь велел вам долго жить!
Я хочу царицей быть.
Люба ль я вам? Отвечайте!
Если люба, то признайте
Володетелем всего
И супруга моего!»
Тут царица замолчала,
На Ивана показала.
«Люба, люба! — все кричат. —
За тебя хоть в самый ад!
Твоего ради талана
Признаем царя Ивана!»
Царь царицу тут берет,
В церковь божию ведет,
И с невестой молодою
Он обходит вкруг налою.

Пушки с крепости палят;
В трубы кованы трубят;
Все подвалы отворяют,
Бочки с фряжским выставляют,
И, напившися, народ
Что есть мочушки дерет:
«Здравствуй, царь наш со царицей!
С распрекрасной Царь-девицей!»

Во дворце же пир горой:
Вина льются там рекой;
За дубовыми столами
Пьют бояре со князьями.
Сердцу любо! Я там был,
Мед, вино и пиво пил;
По усам хоть и бежало,
В рот ни капли не попало.

 

* EZMÄINE PALA*

 

Tagan mägii, tagan meččii,
Tagan levielöidy merii,

Taivahas ei – muan piäl sie
Eli hierus vahnu mies.

Kolme poigua oli vahnal:
Kunnon miehih kuului vahn’in,

Keskimäine kudakui,

Nuorin ihan durakku.
Vel’let nižuu kylvettih vai,
Viettih sidä muan piälinnah.
Kuuluu, linnu suarin sie
Eulluh loitton hierus sid.
Torguu piettih nižul sie vai,

Jengoi hyvin čotaittih kai.

Täyzien kaššaliloin keu

Kodih tuldih ainos heil.

 

Pitkäs aijas liene kerran

Pahat aijat tuldih heile:
Migi kävyy peldoloil
Liikuttamah nižuloi.
Mužikkažet gor’ua tädä

Ijäs kaikes mošt’ei nähty;

Ruvettih hyö reknuamah,

Kuibo varaz tavata.

Lopus ellendettih yhtes;
Pidäy pellol kävvä yölöil,
Vuoroi leibii kaččomah,
Paha varaz tabuamah.

 

Vaigu rubei hämärdymäh,
Vahn’in allau kerävymäh:
Kirvehen da hangon keu
Lähti yökse pellole.

Yösiäsyöttäi muale tuli,
Varuamah mies ylen rubei,
Mužikku sie särišten
Heinysuabrah tungiihes.

Meni yö sih, päivy tuli;
Vardoiččiiju lähti suabras,
Vetty piäle kuadaldi,
Ikkunoin al kolottiu:
”Olettovai unitedrit!
Avakkuattos vel’lel veriät,
Ylen kastuin vihman al
Piäs da ihan jalloissah”.
Vel’let veriät avualdettih,
Ohranniekan työttih pertih,
Kyzelemäh ruvettih:
Nägigö häi midä sie?
Moliheze vardoiččiiju,
Oigieh, hurah kumardiihez,
Ryvähtähyy, sanoi tuoh:
”Silmii yöz en sauvannuh;
Ližoikse vie minun pahuon,

Siä yöl oli ihan raju:

Korvois kuadoi vihmuvien,

Paidu läbi kastuigi.

Ylen pitky aigu oli!..

Hyvälleh kai meni, tottu”.

Kiitti händy tuattah: ”Vod

Moloč’oled, Danilo!

Sinä, sanon muga minä,

Ylen hyvin sluužiit mille,

Sanuo toižin, olles sie,

Ligah rožua lyönnyh et.”

 

Rubei hämärdymäh ehty;

Keskimäine reppuu keriäy:

Otti hangon, kirvehen,

Lähti yökse pellole.

Yö se rodiih vilu ylen,

Säräittämäh händy rubei,

Hambahat kai kižuamah;

Kiirehel häi juoksemah –

Kaiken yön häi juoksendeli

Susiedažen aijan veriäl.

Oh joi varai moločču!

Huondes on. Häi veriällyö:

”Unipöhkyt! Midä muatto!

Veräi vel’lel avakkuattos;

Pakkaš oli ylen yö, –

Vaččassah kai vilustuin”.

Vel’led veriät avualdettih

Vardoiččijan työttih pertih,

Kyzelemäh ruvettih:

Nägigö häi midä sie?

Moliheze vardoiččiiju,

Oigieh, hurah kumardiihes,

Vastai läbi hambahis:

”Kogo yön en muannuh sie,

Da vie ozattoman yökse

Heityi muale kova kylmy,

Sydämessäh kylmäi mun;

Juoksendelin kaiken yön;

Oli liijan huono vaigu…

Tottu, hyvin meni aigu”.

Hänen tuattah sanoi sih:

”Gavroi, hyvä oledgi!”

 

Kolmas kerdu hämär heittyy,

Pidäy nourimalgi mennä;

Leugua ei lekahuta,

Päčil čupus pajattau

Hölmön vačau täytty vägii:

”Čomat ylen silmät hänen!”

Vel’let händy čakkuamah,

Peldoh vägeh ajamah,

Kui ni hätken rängyttihvet,

Vaigu iänet sammuttih heil:

Häi ni lekahtai ei. Sit

Tuli tuattah hänen sih,

”Kuundeles, –hänele sanou, —

Ohranah, Van’uša, astu.

Ostan puukartinkaštu,

Annan bobua, hernehty”.

Sid jo Iivan heittyy päčil,

Šušin piäle oman panou,

Leivän tungou rindahah,

Astuu pelduo vardoimah.

Pellon kaiken läbi proidiu,

Ymbäri kaččelehes,

Tuhjon uale ištuhes;

Tiähtii taivahal čotaiččou,

Leibykan’noidu krabaittau.

 

Hebo hirnui keskiyöl…

Vardoiččiiju valmištuu,

Alažen al kaččou peldoh

Dai i nägöy čoman hevon.

Čoma oli hebočču,

Valgei talvilumi ku,

Harju muassah, kullankarval,

Pien’il kol’čil kiharas kai.

”E-he-he! On miittuine

Varaz meijän!.. Vuotteles,

Elostella min’en malta,

Sinun niškah ištuldamos.

Aiga čirku olet, näis!”

Hetken pienen lövväldäy,

Hebočulluo juokseldau sit,

Aldohännäs tabualdaugi,

Selgäh sil’le hyppiäldäy –

Vaiku sel’lin hevon piäh.

Hebočču se nuorettavu

Silmii pyöritellen tavas,

Kiändi piän se mavonnu,

Lendäy ruttoh piilenny.

Peldoloin piäl pyörähteleh,

Haudoin piäle vönähteleh,

Lendäy hypyl mägilöil,

Kopittau myö meččilöi,

Tahtou väin myöh libo kiellou

Iivanas se eroh piästä.

Iivan eul’ mipuuttuuvet –

Lujah hännäs rippuu sen.

 

Jälgimäi jo hebo väzyi.

”Nu, Ivan, – se häl’le sanoi, –

Selläs pyzyö maltoitgi,

Sinul vald’on minun piäl.

Anna magavkohtu mille

Da vie äbäzöiče minuu

Maltat kui. Da kačosku:

Kolme jällei huondestu

Piästä minuu valdažele

Pelduo myöte kävelemäh.

Kolmen päivän proijittuu

Kaksi hebuo sille suan –

Da vie moštu, miittumua ei

Ole olluh olemasgi;

Suan vie sille hebožen

Kolmen verškan kazvole,

Sel’läs kaksi gurbua sil on

Da vie korvat ollah pitkät.

Kaksi myö, gu tahtonet,

Ubehuttu andas’g et

Nigo vyöččimes, ni šuapkas,

Nigo mustas, kuule, gr’uuhas.

Muan piäl dai vie al gi muan

Sinä dovarišan suat:

Talvil sinuu lämmittelöy,

Kezil viluu ilmua hengiäy,

Nälgäh leivän sille suau,

Juotattanou, metty tuou.

Minä nygöi peldoh lähten

Välläl oppie omii vägii”.

 

”Ougah”, – Iivan duumaiččou,

Paimoin balaganah tuoh

Hebočun häi čoman ajau,

Veriän hurstil suurel salbuau.

Huondespäivy nouzi vai,

Matkuau hieruh omah häi,

Kajahuttau lujah pajuo:

”Presnya myö moločču astui”.

Nouzou sit pordahile,

Tartuu veriän kol’čažeh,

Tävvel vägie pergau veriäh,

Odva tukus pyzyy levo,

Kirguu kogo bazaril,

Budto tulipal’on sie.

Vel’let laučas hyppiäldettih,

Änkyttäjen kirgualdettih:

”Ken tumaittau veriädy?” –

”Olen Iivan-durakku!”

Vel’let veriät avualdettih,

Hölmön pertih laskieldettih,

Čakkuamah sit ruvettih, –

Kui häi ruohtii pöllättiä!

Iivan meijän, heittämättäh

Virzuloi, ni šuapkua piäspäi,

Hakkuau kerras päčile,

Suarnuau siepäi kaikile

Yön sen kaikis vaelluksis,

Kaikkien korvien kummačukse.

 

”Und’en suannuh kaikes yös,

Tiähtilöi čotaičiin yön;

Kuudam, budto, kumotti vie, –

Huoles min’en olluh sidä.

Vuottamattah tuli sih

Pahus parrois, viiksižis;

Roža onhäigu on kažin,

Silmät budto bl’uudočkažet!

Rubei karu hyppimäh,

Vil’loi hännäl töhlyämäh.

Leikitellä malta min’en –

Hypähtiimös sil’le niškah.

Oh sei taskaičči minuu,

Odv’ei piädy katkannuh,

Minä enhäi ole höppö,

Kuules, piin sen ravvas rounu.

Löihes, löihes vikkelä

Da i moliiheze täh:

”Hävitä äl’ minuu muanpiäl!

Vai sen tuači kogo vuvven

Hyvin eliä uskaldan,

Rahvahii mešaimattah”.

”Miärännyh en sanoi, kuuliit,

Karunpoigažele uskoin”.

Paginn’iekku vaikastui,

Haukostih dai unevui.

Kui ni suututtu ei, vel’let,

Tirpetty ei – nagroh kerras

Bokkih omih tartujen

Sanomištu hölmön sen.

Vahnus ič’ei voinnuh tirpua,

Nagroi häigi kyynelissäh,

Nagrua nenga – vahnušil

Toiči riähky olisgi.

 

Äijy’g aigua, libo vähä

Yös sih terväh meni tässäh, –

Sen täh minä nimidä

Kuulluh en vie ni kespäi.

Midäbo meil’ sih on d’ieluo.

Vuozigo, vai kaksi liennöy

Mennyh, jälles juokse et …

Jatkua suarnua ruvennen.

 

Midäs täs! Danilo kerran

(Oli pruazniekku, mustellen),

Hyväs oli humalas,

Kömpiihes balaganah.

Midäs nägöy? Čomua kaikes

Kaksi hebuo kuuduharjua

Da vie pienen hebožen

Kolmie verškua kazvole,

Sel’läs kaksi gurbua oli

Da aršinan pitkyöt korvat.

”Nygöi minä ellendiin,

Mindäh magai hölmö tiä!”

Sanou ičelleh Danilo…

Humalan sih katkai diivu;

Juoksou kodih Dan’oi se

Da i sanou Gavroile:

”Kačahtaijes, kui näbiedy

Kaksi kuuduharjua hebuo

Durakku sai ičelleh:

Sinä moižis kuulluh et”.

Gavroi Danilonkeu kahtei,

Mi vai jallas heile lähti,

Kohti žiiloižikkua myö

Pal’lazjalloin juostah hyö.

 

Öntästyjen kerdua kolme,

Silmät kohendajen mollei,

Hierojen hyö tiä da sie,

Piästäh vel’let hebožih.

Hevot hirnuiltih, horhoiltih.

Silmät palettih juahontau;

Pien’il kiharkol’čažil

Händy kullal kareitti,

Jalokives n’iilöil’ kabjat,

Suuret piärlöit sinne pandu”.

Kačot kaččuo himoittau!

Suari ištuo vai niil’ suau!

Vel’let möllöttämäh niilöih,

Čud ei roidu viärysilmöit.

”Kuzbo häi on suannuh net? –

Vahn’in keskimäžele. –

Ammui ylen pagin on jo,

Što vai durakoil on ozua,

Sinä očan murendat,

Sua et rubl’ua yksikai.

Nu, Gavrilo, enzi pyhäl

Viemmöved net linnah suarin;

Bojuaroile myömmö sie,

Jengat puolei juammogi.

Iče tiijet, jengan kere,

Juvva voit, dai kuherrella,

Vaigu činkua huavoštu.

Prostoi meijän durakku

Ellendä ni midä ei häi,

Kuzbo ollah hänen hevot;

Eččiekkäh hoš sie dai tiä.

Veikoi, kätty pannahhäi!”

Vel’let kerras sobu piettih,

Sevättihez, ristittihez,

Lähtih iäres kodihpäi,

Tarattajen keskenäh

Hebožis da kekkerižes

Da vie diivu elättižes.

 

Aigu vieröy edehpäi,

Päivy päiväs peräkkäi.

Enzi pyhäpäiväl vel’let

Suarin piälinnah sie mennäh

Myömäh omua tavarua,

Valgamos vie tiijustua,

Eigo tuldu korabliloil

Linnah nemsat täh paltinoin,

Eigo tulis suar’ Saltan

Ristittylöi muučaimah.

Obrazoile molitahez,

Blahoušennän tuatal suadih,

Kaksi hebuo peitoči

Otettih dai lähtiettih.

 

Ehty yöhpäi lähenöy jo;

Yökse Iivan valmiš ongi;

Menöy pihua myöte häi,

Kan’noidu syöy, pajattau.

Vod jo pelduo lähembä on,

Bokkah omah painau käit häi,

Budto suuri moine pan,

Bokin tungeh palatkah.

 

Endiželleh oli sie kai,

Vaigu eulluh hebožii sie;

Gurbaččuine leluine

Pyörii hänen jalloin iez,

Ihastuksis korvii riehkii,

Da vie pläššie staraiččihez.

Iivan vongahtiiheze,

Balaganah nojaten:

”Oh työ, hevot buurkat-harmuat,

Hyvät hevot kulduharjat!

Minäg’ teidy pahoi piin,

Mi se karu varrasti?

Propadisku koiru paha!

Kuolis syväh rotkoh anna!

Toižel ilmal olles häi

Anna pakkus sillalpäi!

Oh työ, hevot buurkat-harmuat,

Hyvät hevot kulduharjat!”

 

Heboin’ hälle hirnuoldi.

”Älä sure, – sanoldi –

Suuri gor’a, en voi kiistiä,

Tuskis avvuttua voin minä.

Älä karuu čakkua vai:

Vel’let hevot viettih kai.

Tyhjyä paišta nygöi miks’on,

Ole zobotattah, Iivan.

Ištois selgäh terväžeh,

Malta lujah pidiäkseh;

Hod en korgei minä ole,

Ga vie vaihtan hevon toižen:

Lähten sidgu juoksemah,

Tabuan muga pirunkai”.

 

Polvilleh heboine heittyy;

Iivan nouzou sil’le selgäh,

Korvih käzil tartuldah,

Mi on vägie kirgualdau.

Gurboi-ubehut särähtih,

Jalloil nouzi, valmištaldih,

Lekahutti harjaštu,

Kuorzahtih dai piili kui…;

Pölypilvie nouzou vaigu

Tuulišpyöröinny al jalloin.

Kahtes hetkes, yhtes vai,

Varrastajat tabai häi.

 

Vel’let tottu pöllästyttih,

Kubailtihez, höpsövytyttih.

Iivan heidy čakkuamah:

Huigei, vel’let, varrastua!

Viizahambat olletto hot,

Iivan kunnonmiehii on ved:

Hebožii teil’ varrast’ei”.

Vah’nin sanoi kibrišten:

”Kalliš meijän Van’oi vel’li,

Avavummo – diel’on meijän!

Vaigu sinä ellendä,

Emmo luaji ičentäh.

Minvai nižuu kylvänemmo,

Vaigu eliä voimmo leiväs.

Leikattavua’g eule konz’,

Ripustuakseh’g olis hoš!

Tuskas moižes olles silloi

Gavroin kere pagižiimmo

Kaiken jälgimäžen yön –

Mil vois gor’ua avvuttua?

Sego nenga, sego toižin,

Jällečel myö rešiimökseh:

Myvvä sinun hebožet

Tuhandes hod rublas net.

Sanon sille, passibokse,

Tuvva ruuttua tahtoimmoved –

Ruskien šuapkan kelložin

Da vie suappuat kandažin.

Da vie tuatto voimatoi on,

Ruadua enämbiä ei voi häi;

Eliä viehäi pidäy meil’, –

Iče viizas oletved!”

”Nu, raz mug’on, voitto mennä, –

Sanou Iivan, – myögiä hevot,

Kaksi kulduharjua sit,

Ottuat vaigu minuugi”.

Vel’let silmil toine toižeh,

Sidä ei sua! tuldih sobuh.

 

Pimenöy jo taivahal;

Ilmu vilustuu muan piäl;

Štobi heile ei vois yöksyö,

Sovittih azettuo hyö täh.

Puuloin oksien allepäi

Sivottih hyö hevot kai,

Einehenkel komšan tuodih,

Pohmealikkoh vetty juodih

Dai livuttih briäkkämäh,

Midä kelle tulou piäh.

 

Sit Danilo kerras nägi,

Tulen loitton läpettäjän.

Kačahtih häi Gavroih päi,

Hurual silmäl mignieldäy

Da i hil’lah ryvähtiihez,

Tuleh käil häi ozutti sih;

Piädy omua kupettau,

Mi on pimei! – sanoi häi. –

Hod jo kuudam leikitellen,

Avavus meil kodvažekse,

Olis kebjiembi. Nygöi

Pahembat myö tedrilöi…

Vuotas… midä mieleh tuli,

Nouzou savvu valgei tuolpäi…

Näidhäi!.. Mugai ongi sie!..

Tuli gu vois virittiä!

Kummua olis!.. Kuules minuu,

Kävähtäijes, Van’oi, sinne!

Sanuo tottu, eule meil

Viritysty, kivie ei’g”.

Iče duumaiččou Danilo:

”Tapettasgu sinuu sinne!”

A Gavrilo sanou sih:

”Kenbo tiedäy, palau mi!

Hierulažil käzih’g puuttuu,

Et ni nimie hänen mustas!”

 

Durakal on tyhjyä kai.

Hebožele ištuldah,

Bokkii sen häi jallal potkuau,

Käzil pergau joga kohtua,

Mi vai vägie, pajattau…

Hebo ilmah, jällettäh.

”Olisgu meis ristan vägie! –

Sih Gavrilo kirgai äijäl,

Silmii omii ristildäy. –

Mi on piru hänen ual!”

 

Tuli palau valgiežesti,

Gurbaččuine juoksou terväh.

Vod jo tulen iez häi on.

Pellol päivänvalgeihko;

Kumman valo kaikkiel pastau,

Eigo lämmiä, eigo savvuu.

Rubei Iivan diivimäh.

”Piru’g, – sanou, – ollou täs!

Šuapkua viiži löydyy valuo,

Lämmiä, eigo ole savvuu,

Diiv’on suuri tuli se!”

Sanou häl’le heboine:

”Midäbo on diivimišty!

Viruu sulgu Žuaru-linnun,

Vaigu oman ozan täh

Älä ota sidä täs.

Ylen äijän-äijän meluu

Tuou se sille iččeh kere”.

”Sanot sinä! Muga kui!” –

Burbettelou durakku;

Žuaru-linnun nostau sullan,

Kiäriy sen häi ribuh tukuu,

Rivun šuapkah paneldau,

Hebožen häi kiänäldäy.

Vod jo vel’lillyö häi menöy,

Kyzymyksih vastuau heijän:

Konzu sinne raččastiin,

Palanuon näin kannon sie;

Sidä hätken virittelin,

Ičen kaiken väzyttelin;

Puhuin kandoh čuasun kai –

Pahuz viekkäh, sammui vai!”

Vel’let kogo yön ei muattu,

Nagrettih hyö Iivanaštu;

Iivan ištuih kuorman all,

Huondeksessah kuorzui vai.

Sid hyö hevot val’lastettih,

Suarin linnah piästih terväh,

Heboriädyh astuttih

Suurien taloin vastupiäh.

 

Moine linnas oli taba:

Kuni piälikkö ei sano –

Ostua ni midä sua ei,

Sua ni mid’ei myvvägi.

Vod jo’n lähäy murginaigu;

Gorodničii linnah ajau

Turkisšuapkois, tuflilois,

Sadoin vardoiččijoloin.

Rinnal ajau kuuluttaiju,

Viikset pitkät, levei pardu;

Kuldutorvel soittelou,

Koval iänel kirgailou:

”Gostjat, laukat avakkuattos,

Myygiä kaikkii, ostakkuattos.

Ištuo pidäy, valvojat,

Laukkoin rinnal, kaččuo kai,

Štobi piästiä ei met’elii,

Polgiettas’g ei, murendettas;

Pahamuššiekku ni kuz

Kielastas ei rahvastu!”

Gost’at laukkoi availtah sie,

Ristittyžii kučutahgi:

”Hei työ, hyvät herrat kai,

Tulgua meijjän laukkoih vai!

Meil’ on taratandua kaikkie,

Tavarua vie erilaštu!”

Ostajua on tulemas,

Gostil kaikkii otetah;

Gost’at čottu pietäh jengoil,

Kaččojile mignitelläh.

 

Linnan joukko aijau sil

Tulou hevožilluogi,

Nähtäh – tungos rahvahan täh.

Eigo iäres eigo tänne;

Hyöritäh da hyörätäh,

Nagretah da kirrutah.

Gorodničii diiviy sidä,

Rahvas ilakoičeh midä,

Käskyn andoi joukolleh,

Matkan avattas gu ies.

 

”Ei! työ, pirut jallačitoit!

Matkal iäres! matkal iäres!”

Viiksiniekat rängyttih,

Rozgil mieruo pieksettih.

Liikkuo rahvas zavodittih,

Šuapkat iäres, eistyttih tiel.

Hevozriädy silmien ies;

Kaksi hebuo riävys sid,

Nuoret, varoinsulguvärit,

Läpetetäh kulduharjat,

Hienokuidri kol’čažil

Händy kullal kareitti…

 

Hoš on rutto, vahnus meijän,

Piädy kodvan kupettelou.

”Kummu miero, – virkoi häi,

Miittumua vai kummua näit!”

Kogo joukko kumardui sih,

Diivii älypaginuagi.

Gorodničii aijal sil

Kaikkii lujah kieldäldi,

Ostettas gu hebožii ei,

Haikostell’ei, eigo kirguo;

Ajaudau häi dvorčah päi

Doložimah suaril kai.

Jätti puolet joukos täh häi,

Lähti sinne dokladaimah.

 

Menöy terväh dvorčassah.

”Suari-tuatto, armahta! –

Gorodničii kirgualdau kai,

Kaikel rungal lattiel mäčkiäh. –

Älä kuaznitutajo,

Mille sanuo käskejo!”

Suari suvaiččigi sanuo:

”Ougah, sano, hyvin vaigu ”. –

”Sanelensid, maltan kui:

Sluužin gorodničoinnu;

Uskol-tovel sluužin minä

Virgua tädä…” – ”Tiijen, tiijen!”

”Joukon kere tänäpäi,

Menin hevosriädyh päi.

Tuliin – ylen äijjy mieruo!

Sinne tänne piästä ei sua.

Midä luadie? Käskiin vai

Ajua iäres rahvahan.

Mugai rodih, suari-toive!

Meniin sinne – mi sie oli?

Hebuo riädy minun ies,

Kaksi hebuo riävys sid,

Nuoret, varoinsulguvärit,

Läpetetäh kulduharjat,

Hienokuidrikol’čažil,

Händy kullal kareitti,

Niilöil’ jalokivikabjat,

Suuret piärlöit sinne pandu”.

 

Suari ištu enäm ei.

”Pidäy kaččuo hebožii, –

Sanou sih häi, – eulis paha

Čuudo nengoine meil suaja.

Hei, kariettu mille!” Vot

Bričku veriällyö jo on.

Pezi silmät suari, selgii

Da i bazarile meni;

Piilimiesty jällelpäi.

Tuli hevosriädyh häi.

Kaikin hälle polvištuttih,

”Ura-a” suaril kirgualdettih.

Rahvahale kumardui,

Hyppäi bričkas nuori kui…

Ottua hebožis häi silmii

Ei voi, oigieh, hurah kiändyy,

Sanal kuččuu hyväl jo,

Selgiä niijen hil’läh lyöy,

Niškua niijen, taputtelou,

Kulduharjua silittelöy,

Kodvan niidy kačottuu,

Kyzyi jälles kiändyhyy

Kaikkien puoleh häi: ”Hei, veikoit!

Kenen tämmöit sälgyhevot?

Ižändy ken? ” Iivan sih,

Bokis käzin, budto mies,

Vel’lien tagua lähenöy täh

Vačču edeh, vastuau sih häi:

”Hevot, suari, minun net,

Ižändy – myöz minä ved”. –

”Tämän minä ostan puaran!

Myötgö, sinä?” – ”En, vai vaihtan”.

”Midä sijah otat täz?” –

”Kaks-viiž šuapkua hobjua näis”. –

”Kymmene sit tukuu rodieu”.

Suari käski viesoil’ nostua,

Omas hyväs sydämes

Ližäi rubl’ua viiži vie.

Suaril syväin oli sievy!

 

Viettih hevot kon’uššiloih

Kymmeniine kon’uhua,

Sovis kaimua kuldaštu,

Värikkähät kušakat niil,

Safjanpletit käzis kaikil.

Matkal, rounu nagrokse,

Hevot heidy sortihvet,

Suičet heil kai reviteltih,

Iivanalluo juostol mendih.

 

Suari kiändyi tuaksepäi,

Sanou häl’le: ”Nu, bratan,

Puaru andahes’ei muile;

Pidäy sinuu, midäb’ luajit,

Dvorčah tulla sluužimah.

Kullas rubiet astumah,

Čomih sobih selgeilemäh,

Kui voiz juusto pyöräilemäh,

Ruadajat kai kon’ušin

Sille käskyh andažin,

Suarin sana sil’le luja.

Tuletgo sit?” – ”Vod on kummu!

Dvorčah piäzen elämäh,

Rubien kullas astumah,

Čomih sobih selgeilemäh,

Kui voiz juusto pyöräilemäh,

Ruadajat kai kon’ušin

Suari andas käskyh miun;

Minä ogrodas päi, tottu,

Roimos suarin vojevoudu.

Diivu dielo! Tämän täh,

Suari, rubien sluužimah.

Minun kere torat’ei sua,

Muata andua hyväžesti,

Muute minuu nähtih vai!”

 

Kučui hyppyhevot häi

Dai i linnua myöte lähti,

Alažiloil viuhkuttajen,

Pajon luaduh durakan

Hevot treppua pläšitäh;

Hänen heboine – se gurboi –

Matkuau prisädkoijen mugai,

Rahvahale diivakse.

 

Silloi kahtei vel’lekset

Jengat suarin polučittih,

Ommeltih ned vyöččimilöih,

Jendoil’ stukahutettih,

Kodimatkah lähtiettih.

Koiž hyö yhtes raskažittih,

Kerras mollei kaupat piettih,

Eletäh da elelläh

Da Ivanua mustellah.

 

Nygöi jätämmö myö heijät,

Huvitammo suarnal teidy,

Pravosluavieh ristityt,

Mid’on Iivan luadinuh,

Suures sluužbas olles suarin,

Kon’ušis häi gosuduarin;

Ižändäkse piäzi kui,

Linnun sullan kaimai kui,

Kui häi tabai Žuaru-linnun

Varrasti kui Suari-neičoin,

Ajeli kui kol’čan täh,

Lähet’inny taivahah,

Päiväžen kui hieruh kävyi,

Kyzyi prošken’nua kitale;

Kui vie kaiken ližoikse

Piästi laivua kolmkymen;

Kui häi kiehu kattilas ei,

Kui häi muutui vie čomakse;

Meijän pagin, sanakse:

Kui häi rodiih suarikse.

 

* TOINE PALA*

 

Sanomiine zavodih

Van’an tyhjis šelmužis,

Hevos buurkas, ruskoharmuas,

Mielyttäväs raudiahkos.

Kozat lähtieh merele;

Kazvettih mäid mečile;

Hebo kuldusuiččies piäzi,

Kohti Päiväšty se lähti;

Meččy seižoi kabjan al,

Bokas jyrypilvie vai;

Pilvi matkuau, išköy tuldu,

Jyryy taivahale työndäy.

Täm’on algu: vuotteles,

Suarnu tulou jällečel.

Kui sie merel-okijaanal,

Suarel suurehkol Bujaanal

Uuzi ruuhi seižou sie,

Ruuhes viruu neidiine;

Sadakieli viheldelöy;

Paha eläin ečitteleh,

Se on algu, jällečel —

Suarnu jatkuu vuorolleh.

 

Näittöhäi työ, mieron rahvas,

Pravoslavnoit ristikanzat,

Meijän nuori urhoimies

Dvorčah häi jo tungiihez;

Kon’ušis häi suarin sluužiu

Ei ni vouvse tuskua tunne

Vel’lien, eigo tuattah näh

Halliččijan dvorčas häi.

Mibo dielo häll’on omih?

Iivanal on čomua sobua,

Ruskeišuapkua, suappuadu

Kymmeniine vakkaštu;

Syöy häi magieh, maguau kodvat,

Väl’ly elos, da i tol’ko!

 

Viijen peräs nedälin

Spal’niekkumies nägöygi…

Pidäy sanuo, spal’nik tämä

Piälikk’oli enne Van’ua

Kaiken sen piäl kon’ušin,

Ol’ bojuaran poigu vie;

Ei ni diivu, tavas oli

Van’an piäle, da kai molih,

Propadisgu, tulokas

Karahuttuag dvorčas päi.

Peittäjen petolližuuttu,

Kaiken varal moižih sluučaih

Muuttih pluuttu kuurokse,

Lyhytnägö, mykäkse;

Iče smiet’tiu: ”Vuottelesvai,

Suat sit minus, redunenä!”

 

Viijen peräs nedälin

Rubei nägemäh se mies:

Iivan huoli hebožii ei,

Eigo peze, eigo pieksä,

Vaigu hevot kaksi nuo

Budt’on vaste sugietut:

Puhtahažesti on pestyt,

Harjat kassoih pyöritetyt,

Oččutukat tukkužes,

Karvu – šuukul losnihes;

Soimes – tuores ainos nižu,

Budto iče kazvau sie se,

Suuris šuanöis juomištu

Rounu vaste valettuu.

”Mi se kummu ollou täz vie? –

Smiettiu hengästellen spal’nik. –

Eigos kävy, vuottuattos,

Kodihengi vallatoi?

Annas vardoičen sen minä,

A ved minä voižin piilen

Työndiä migniydämättäh, –

Ajua’g voižin durakan.

Viengos suarin duumah viestin,

Kon’uhu’g on halliččijan –

Tiedohušši, paganu,

Oppiniekku, vihačču;

Leibiä-suolua syöy pahan keu

Jumalan kirikköh käv’ei,

Pidäy ristua katolien,

Pyhäs lihua syöygi vie”.

Sinny ehtän spal’nikherru,

Kon’uhoin piäl olluh enne,

Soimeh peittyiheze yöl,

Kuadoi kagrua iččie myö.

 

Vod jo puoliyödy meni.

Syväin hänen särähtelih:

Elotoi’g vai elos on,

Malittuu vai burbailou.

Vuottau tulijua… Jo! sidgi

Uksi hil’läh rodžahtiihgi,

Hevot tumsattih, dai sih

Tulou vahnu kon’ušii.

Saubuau savakol häi veriän,

Šuapkan hel’läžesti heittäy,

Ikkunale panou sen,

Šuapkas täs häi ottau vie

Kolmeh kiärildetyn ribuh

Suarin kluadun – sullan linnun.

Valo moine läikähtyi,

Odv’ei herru kirrannuh;

Pöllästyksis peityi muga,

Hänes kagrugi kai kuadui.

Tuliju näi nimid’ei!

Puurnuh panou sullan sen,

Čiistimäh heboloi rubei,

Pezöy, panou hevot kundoh,

Harjat pitkät plet’tiu kai,

Eri pajuo pajattau.

Aijal sil, keräkse kierdyih,

Kališuttau hambahiloi,

Kaččou spal’nik varavoz,

Midä luadiu hengi koin.

Mi se piru! Narekog’on

Hyvis sovis pluuttu yölöin:

Eule sarvii, pardua ei,

Luja mies, hoš kunna vie!

Tukku silei, bokis kaimat,

Kuldulentua hänen paijas,

Suappuat ruskei safjangu, –

Nu, on ihan Iivan kui.

Mi se diivu? Myös vie kaččou

Hengeh koin päi meijän varvoi…

“Ee! Ga vod mi! – jälgimäi

Burahtih mies hiitroittau, –

Ougah, huomei suari tiedäy,

Midä sinun tyhmys peittäy.

Vuotas kaksi päiviä vai,

Mustelet vie minuu kai!”

Iivan vouvse ellendä ei,

Midä gor’ua iez on häney,

Hebožien vai pletittäy

Harjoi kassoih, pajattau.

Jälles mollembih häi šuanöih

Mezijuomištu sit kuadoi,

Pirahutti tävvelleh

Brosal valgienvalgiežel.

Haukostih, Žar-linnun sullan

Kiärii uvvessah ribuloih,

Vieröy – šuapkan uale piän –

Tagajalgoih hebožien.

 

Päivännouzu tuli vaiku,

Spalnik kerras liikkuo algoi,

Konzu kuuli Iivanan

Kuorzuvan, kui Jeruslan,

Hil’läkkažeh alah heittyy,

Iivanah päi ryydäy terväh,

Sormet šuapkah työnäldäy,

Sullan kobrih – jällettäh.

Suari havačui vai unes,

Spal’nik hänen luo joi tuli,

Lattieh stukniih očalleh,

Pajattelou suarile:

”Viäry oliin olluh minä,

Suari, minä tuliin silluo,

Älä käske riputtua,

Käske vaigu sanoldua”. –

”Sano ližiämättäh meile, –

Suari sanoi haukostellen.

Ruvennetgu koromah,

Viččua sille annetah”.

Spal’nik meijän, väit keriäldi,

Sanou suaril: ”Prosti riähkät!

Sille täz on Hristossu,

Toz’on minun sanondu.

Meijän Iivan, tietäh kaikin,

Sinus, suari, peittäy äijän,

Vai ei kuldua, hobjua ei –

Žuaru-linnun sulgua ved…” –

”Žuaru-linnun? Okajannoi!

Olla ruohtiu bohatannu…

Rozvo sinä, vuottelez!

Piäze pletis sinä et!..” –

”Vie häi muudu tiedäy äijän!…” –

Hil’läžesti spal’nik jatkau

Kumarduhuu. – Olgah se!

Anna olis sulgaine;

Da vie iče Žuaru-linnun

Gostypertih, tuatto, sinun,

Vaigu käskyn andanet,

Töhiäy tuvva sinule”.

Tämän sanan ilmiandai

Vyöččimessäh koukkuh kiändyy,

Kruavattihpäi lähenöy,

Andau lövvön – lattieh myös.

 

Suari kaččou, diivoitteleh,

Nagrau, pardua silittelöy,

Sullan n’okkua puraldi.

Panou sundugažeh sit,

Kirgai (vuottua kodvašt’ei voi),

Käskyn oman vahvišteli

Terväh noussuh kulakku:

”Hei! Täh kuččuot durakku!”

Käskyläžet kai dvor’anat

Juostih eččimäh Ivanua,

Öntästyjen čuppuh sie,

Lat’tiele hyö pakuttih.

Suari äijäl ilakoiččih,

Nagroi vačan kibuloissah.

Dvor’anat ellendettih,

Suarii kummastutti mi,

Toine toižel mignittihgi,

Toižen kerran sorruttih sih.

Ylen suarii mielytti,

Šuapkat heile andoigi.

Sit dvor’anat käskyläžet

Juostou kuččumah Ivanua,

Da i oldih kerral täl

Ihan prokuazoimattah.

 

Kon’ušilluo juostol mennäh,

Veriät selgoi-selgoželleh

Räškätäh, da durakkua

Allau bokkii potkittua.

Kui ni pieksiä opitt’ei hyö,

Vaigu händ’ei nostatettu,

Jälgimäi jo prostoimies

Varzivastal nostatti.

”Mibo palvelijoi tuaz on? –

Sanou Iivan havaččuhuu. –

Vot gu vieydän teidy vie

Plet’iu, rubies g’ etto sit

Tyhjiä Van’ua nostattamah”.

Häl’le sanotah dvor’anat:

”Suari luadii käskyn sen,

Sinuu hällyö kuččuo meil’”. –

”Suari? Ougah sit! Jo selgien,

Hänen edeh kerras menen”, –

Iivan sanou suattajil.

Pani piäle šušin sit,

Nuoražel vie ičen vyötti,

Pezeldiihes, tukat sugii,

Pletin vyöle kiinitti,

Utkannu gu uijaldi.

 

Da i jiäviih edeh suarin,

Kumardiihez, suorištui sih,

Kaksi kerdua ryvähtih,

Kyzyy: ”Mikse nostatiit?”

Suari kirčoih silmäl hural,

Rängähtiihes ylen ruttoh

Seižoi nosten: ”Vaikastu!

Hyväžin pies vastustu:

Käskyn tuači moižen minbo

Peitiit sinä meijän silmis

Minun suarin bohastvua –

Žuaru-linnun sulgahua?

Minä – suarig’ vai bojuaru?

Vastuas, tattari sä, ruttoh!”

Iivan, läimähyttäy käil,

Sanou suaril: ”Vuotas vai!

Sille andanuh en šuapkua

Tiijustiit sen, sinä, kuibo?

Mibo sinä – tiedäi vai?

Tyrmäh minuu ištuta,

Käske nygöi keppilöih hoš –

Eule sulgua, täs kai tomut!” –

”Vastua mille! Kuollieh lyön!..”

”Minä tottu sanon tuon:

Eule sulgua! Kuules, kuzbo

Suaja voižin moižen kumman?”

Suari hyppäi kruavatis,

Avai sundugažen sih.

”Midä? Maltoit vastah panna?

Da vot ei vet, etbo malta!

Mi täm’on? A?” Iivan sid,

Särähtih gu lehti siäl,

Pöllästyksis sordi šuapkan.

”Midä, veikoi, nägyy, huon’on? –

Virkoi suari. – Vuotteles!..” –

«Prosti viäry olenvell’!

Piästä Iivan omas riähkäs,

Kielast’en nikonzu ielleh”.

Šušin helmah kiäräldih,

Lat’tiele sih vönähtih.

”Olgah enzi kerdah niškoi

Minä prostin riähkät sinun, –

Suari sanou Van’ale. –

Jumal nägöy, suutuin ved!

Voinvie toiči tabavuksis

Heittiä piängi kere tukkien.

Näidhäi, olen miittuine!

Sanuo pidäy hyväžeh,

Tiijen minä, Žuaru-linnun

Meijän suarin kamarih kai,

Vaigu minä käskižin,

Tuvva mille töhižiit.

Nu, sit kačo, kieltäydys g’et,

Ponništelei lindu pyydiä”.

Iivan hyppäi pyöröinny.

”Sidä min’en sanonuh! –

Kirgai silmii pyyhkijen häi. –

Sullas kieltäydyö sid en voi,

Kui ni tahto, linnun näh,

Tyhjiä sinä taratat”.

Suari pardua lekutellen:

”Midä? Sporie sinun kere! –

Rängähtih häi. – Ičei näit,

Kolmes nedälisg’et täh

Mille Žuaru-linduu suanne,

Kamarih sen tuvva suarin,

Sit, hod parran uskaldan,

Sinä mille maksat kai;

Ojennukseh, tyrmäh, žirdih!

Hakkua iäres!” – Iivan itkuh,

Meni heinysaruale,

Kuz on hänen heboine.

 

Gurbaččuine hänen nägi,

Odva hypännyh ei pläskah;

Kyynelet häi nägi gu,

Iče odv’ei itkenyh.

”Midä olet tuskis, Van’oi?

Mikse piädy alah painat? –

Sanou hälle heboine,

Jallois hänen pyörijen. –

Älä peitä minus sinä,

Sano kai, mi vačaz ištuu.

Olen valmiš auttamah.

Terveh go et ole vai?

Puutuit’g pahamuššiekale?

Tartui ubehuon häi kaglah,

Sebäilöy da ukkailou.

–”Beda, heboine! – sanou –

Suari käsköy Žuaru-linnun

Suarin kamariloih viejä.

Midä voinnen, gurboine?”

Sanou häl’le heboine:

”Suuri gor’a, kiistell’en voi;

Goräs minä abuh menen.

Sen täh sinun beda on,

Minuu sin’et kuulla voi:

Linnah suarin mennes, mustat,

Lövviit Žuaru-linnun sullan;

Sanoin silloi sinule:

Iivan, ei pie – bedakse!

Äijy, ylen äijy meluu

Tuou se tulles ičen kere.

Nygöi sinä tiijustiit,

Tottug’ minä pagižiin.

Sanuo pidäy sille druužbah:

Täm’on sluužbaine, ei sluužbu;

Sluužbu, vel’li, vuotellou.

Mene nygöi suarilluo,

Sano häl’le ihan avvoi:

”Mille pidäy kaksi kartua

Hyviä valgeisuurimua

Da vie viinua ulgomuan.

Da vie huolitella käske:

Huomei vaigu nouzou päivy,

Matkah livummo sit myö”.

 

Astuu Iivan suarilluo,

Sanou hälle ihan avvoi:

”Pidäy, suari, kaksi kartua

Hyviä valgeisuurimua

Da vie viinua ulgomuan.

Da vie huolitella käske:

Huomei vaigu nouzou päivy,

Matkah myö sit lähtemmö”.

Suari kerras käskyn lyöy,

Štobi käskyläšbojuarat

Kaiken Iivanale tuodas,

Moločakse händy vie

Sanoi: ”Hyviä matkua sit!”.

 

Toššu päivän, huondesaijoi,

Nostatti heboine Van’an:

”Hei! Ižändy” Muata roih!

Aig’on tartuo dieloloih!”

Vod Van’aine meijän nouzou,

Pitkäh matkah valmiš on jo,

Otti kartat, suurimua,

Viinua ulgomualaštu;

Lämmembäžesti häi selgii,

Hebožele ištuih selgäh,

Otti leibiä palan häi,

Lähti päivännouzuh päi –

Žuaru-linduu sidä suamah.

 

Seiččie päiviä ollah matkas,

Päiviä kaheksattu myö

Tullah sagieh meččäh hyö.

Sanou heboine Van’ale:

”Sinä, tulduu, näit pol’ankan;

Mägi on sil pol’ankal,

Hobjas se on puhtahas;

Enne päivännouzuu tänne

Tullah Žuaru-linduparved

Juomah vetty ojažes;

Sie myö pyvvämmögi net”.

Lopettahuu paginan sen,

Juostol menöy pol’ankale.

Mi on niitty! Viherdäy

Rounu kivi-smaruagdal;

Tuuli pyöriy ainos sen piäl,

Kyvendy vai levittelöy;

Svetua zelenilöi myö

Čomua sanomattomua.

A-gu sil vie pol’ankažel,

Aldovyöry’g okijaanal,

Mägi nouzou ylähpäi,

Hobjas se on puhtahas.

Päivöi suvisugahilleh

Päivännouzuu čomendi kai,

Kiännöskohtis kullištuu,

Mäin piäl palau tuohus kui.

 

Heboine se ylämägeh

Nouzi sil’le mäen laile,

Virstan, toižen juokseldau,

Azettuhuu sanoldau:

”Terväh yögi tulou, Iivan,

Sinul vardoijavet pidäy.

Vala kartah viinu kai,

Viinah kua kai suurimat.

A-gu peitos olla pidäy,

Tungeis kartan alle sinä,

Hil’läkkažeh kaččelei,

Suudu avvoi älä pie.

Enne päivännouzuu, kuule,

Žuaru-linnut tänne tullah,

Ruvetah sid n’uokkimah

Suurimoi da kirgumah.

 

Sinä, kudai lähembi on,

Tabualda se, kačo silmil!”

A-gu Žuaru-linnun suat,

Räčätä sit voit vai kui;

Minä kerras tulen silluo”–

”A-gu minä poltan iččie? –

Sanou Iivan hebožel,

Levittäjen šuššižen. –

Alažet vet pidäy ottua:

Ved se, ounas, ylen poltau”.

Silmis hävii heboine,

Iivan ryydi, röhkijen,

Alle tammikartan jygien;

Viruu sie gu tapetunnu.

 

Parahite keskiyöl

Valo mäin piäl levähtyi, —

Rounu tuli puolipäivy:

Žuaru-linduu tulou äijy,

Juoksendellah, kirrutah,

Suurimoi vai n’okitah.

Peitos niil on meijän Iivan,

Kaččou kartan alpäi linduh,

Iččeheze pagižou,

Levitellen käzilöi:

”T’fu sih, pirun vägi tämä!

Eh mi äij’on tulluh tänne!

Kymmeništy viiži on.

Kai gu suažin verkoloih, –

Suališ olis hyvä tottu!

Eule sanua, liijan čomat!

Jallat ruskiet kaikil niil;

Hännät – nagroksegu vie!

Eule kanoil nengožii ved’.

A mi, nuorimies, on sviettua,

Budto päčči buat’uškan!”

Lopiettuuvai paginan,

Iččeheze peittočugas,

Meijän Iivan mavon luaduh

Suurimoilluo ryvväldi, –

Tartui händäh yhten niis.

”Oi, Heboine-Gurbaččuine!

Tule, kuldaine, minulluo!

Linnun minä tabualdiin”, –

Nenga Iivan kirgualdi.

Ubehut sid terväh’g oli.

”Ai, ižändy, moločč’olet! –

Sanou häl’le heboine. –

Huavoh pane ruttožeh!

Sivo huavo lujembažeh;

Da i niškah riputa se.

Mennä pidäy iäres täs”. –

“Annas linnut pöllätän!

Sanou Iivan. – Kačahtais vai,

Näidgö, iänet kähištäh kai!”

Huavoh tartujen käzil,

Pergau ristih rästis sil.

Valgiel tulel pastattajen,

Kohahtih sit kogo parvi,

Kiändyi tulivandeheh,

Pilvien tuakse hävii se.

Iivan meijän niile peräh

Alažil vai viuhkuttelou,

Mugai kirguu niile vie,

Budto kuattu liepeiviel.

Linnut pilvih kaimavuttih;

Matkuniekat valmištuttih,

Suarin uarreh lad’dattih

Da i lähtieh iäres sit.

 

Vot hyö tuldih suarin linnah.

”Midä? Saitgo Žuaru-linnun?” –

Suari kyzyy Iivanal,

Iče kaččou spal’niekkah.

A se moine, laškus liennöy,

Omii käzii purettellou.

”Tottu, sainved minä sen”, –

Iivan sanou suarilleh.

”Kuzb’on?” – ”Vuotteles kodvaine,

Käske enne ikkunaine

Magavpertis salvata,

Tiijet, pimei pidäy täh”.

 

Kaikin juostah sih dvor’anat

Salbailemah ikkunažii.

Iivan huavon stolale:

«Nu-ka, lennäs, buabaine!”

Sviettu moine levii kaikkiel,

Što kai hovi käilöil’ kattoih.

Suari rängyy kui urai:

”Tulipalo, buat’koit, ah!

Kuččuot prikuaššiakat tänne!

Vetty valuat! Vetty valuat!” –

”Tämä, kuule, pala ei,

Sviettu linnun-žar on se, –

Virkoi suaju, nagroh iče

Kuolemas on. – Vesseliekseh

Toin sen sille, halliččii!”

Sanou suari Vanäl sih:

”Suvaičen mä veikkoi Van’ua!

Ilaškoitit sinä vaččua,

Ihastuksis nengožes –

Roitos suarin jalguinmies!”

 

Hiitroi, nähnyh sen, spal’niekku,

Kon’uhoin endiine herru,

Sanou iččeheze tuoh:

”Vuotteles vai, nöugisuu!

Ainos ei voi olla muga,

Nenga hyvin palkitunnu.

Minä sinun suatan tuas

Bedah suureh uvvessah!”

 

Kolmen nedäližen peräs

Ehtäl yhtel ištui kerran

Suarin kyökis keittäjiä,

Hovin käskyläštygi;

Metty juodih korvois päi hyö

Da lugiettih Jeruslanua.

Yksi sluugu sanoi täh, –

”Kui sain minä tänäpäi

Kummukniigan susiedal päi!

Listua sie ei ole äijjiä,

Da i suarnua vaigu viiž,

A vot suarnat – sanon sih,

Olla ei sua diivimättäh;

Nenga pidäyhäi vai maltua!»

Kaikin iäneh: ”Udruži!

Sano, vel’li, sanosid!” –

”Miittumanbo tahtožitto?

Kačokkuatto, suarnua viiži:

Ezmäine on bobrah näh,

A on toine suarih näh;

Kolmas… mustažingu … ihan!

Päivännouzu bojuarinas;

Knäz’ Bobyl on nelländes:

Viijendes… unohtiin ved!

Viijes suarnu sanou meile…

Mielez mugai pyörähteleh…” –

”Jätä, ougah!” – ”Vuottuattos!” –

”Čomas neičois ollougo?” –

”Viijjes suarnu sanou, tottu!

Suari-neičois ylen čomas.

Kudamanbo, veikoit, täh

Sanelen sid tänäpäi?” –

”Suari-neičois! – kaikin iäneh. –

Suarilois jo kuundeliimmo,

Čomii neiččoi teriämbäh!

Heis on vessel kuunella”.

Käskyläine vuažnoi ištuu,

Pitkäžesti sanoi viändäy:

 

”Ylen loitton vieraismais

On sie, veikoit, okijan.

Sidä myöte okijaanua

Ajellah vai basurmaanat;

Pravoslavnois muas päi vet

Käydy sie nikonzu ei

Dvor’uanat, ni mieronmiehet

Pahua merdy myöte sidä.

Gost’at tuvvah paginua,

Što on neičoi meren tuan;

Vaigu neičyt eule prostoi;

Tytär kuun häi, näit, on oma,

Vel’leh sen on Päiväine.

Sanotah, se neidiine,

Ruskies turkis ajeleldau,

Veikoit, kulduvenehel häi

Da vie hobjuairoižel

Iče ohjuau venehen;

Eri pajuo pajattelou

Da vie guslil soittua kehtuau…”

 

Spal’nik laučal hypähtih –

Jalloil ruttoh mollembil

Juosta suarilluo kipitti,

Ihan tuli aijal silgi;

Očal lattieh mäčkähtih

Suarile sid pajatti:

”Viärypiälöin minä silluo,

Suari, tuliin edeh sinun,

Älä käske riputtua,

Käske vaigu kielittiä!” –

”Sanos, tozii ihan vaigu,

Kielast’älä ni sanaštu!” –

Kirgai suari koikaspäi.

Vastai hiitroi spal’niekkah:

”Tänäpäi oliimmo kyökis,

Joimmo sinun tervehyön täh,

Yksi käskyläžis niis

Suarnal meidy veseldi,

Suarnas sanotah täz meile

Čomas ylen Suari-neičois.

Sinun, suari, kon’uhu

Vannoi sinun parrau, gu

Hyvin tiedäy tämän linnun, –

Muga Suari-neiččoi virkoi, –

Da vie, tiediä tahtodgo,

Töhiäy, suaja sen häi voi”.

Spal’nik lattieh pačkai očan.

”Jalguinmiesty kuččuottos täh!” —

Suari kirgai služakoil.

Spal’nik päčin kainaloh.

Käskyläžet kai dvor’anat

Juostih eččimäh Ivanua;

Syväs unes löyttihgi,

Paidažilleh vietettih.

 

Paginan zavodiu suari:

”Kuules, Vanöi, kielet tuodih,

Sanotah, gu vastevai

Sinä ruohtiit töhištä

Minuh niškoi toižen eččie

Linnun, sanuo, Suari-neičoin…” –

”Midä, Jumal’g vardoiččis!

Sanou suarin jalguinmies. –

Kai, sit tolkuičen gu unis,

Tyhjiä sinun kere šuutin.

Kui vai tahtot hiitruiče,

Minuu sinä kielast’et”.

Suari pardua säräitellen:

”Midä? Sporie sinun kere? –

Ričkahtih häi. – Kačos se,

Kolmes nedälis gu et

Voinne Suari-neiččoi suaja,

Suarin kamarih sen tuvva,

Sit, hoš pardu leikakkua!

Sinä mille maksua suat!

Ojennukseh, tyrmäh, žirdih!

Iäres, orju!” – Iivan itkuh,

Meni heinysaruale,

Kuz on hänen heboine.

”Midä, Van’oi, nenga pačkat?

Mikse piädy alah painat? –

Sanou häl’le heboine. –

Tervehenny’g ole et?

Puutuit’g pahamuššiekale?”

Heityi Iivan häl’le kaglah,

Sebäilöy da ukkuaugi.

”Beda tuli! –sanou sid. –

Suari käsköy omah pertih

Tuvva, kuules, Suari-neičoin.

Midä voinnen, gurboine?”

Sanou häl’le heboine:

”Suuri gor’a, kiistell’en voi;

Tulla gor’as avukse voin.

Sen täh sinun beda se,

Minuu sinä kuulluh et:

Sanuo pidäy sille druužbah:

Täm’on sluužbaine, ei sluužbu;

Sluužbu, vel’li, iez vie on!

Nygöi mene suarilluo

Da i sano: ”Tavatakse

Mille pidäy ribuu kaksi,

Kullas šatru ommeltu

Da vie murginvälihty –

Vierazmuaspäi varenn’ua vie –

Laškoštelles magiedugi”.

 

Iivan menöy suarilluo,

Zavodiu häi paginua:

”Saröunan sen tavatakse

Pidäy, suari, ribuu kaksi,

Kullas šatru ommeltu

Da vie murginvälihty –

Vierazmuaspäi varenn’ua vie –

Laškostelles magiedugi”.

”Ammui muga, migu ei”, –

Suari vastuau postelis,

Käsköy bajariloi kaikkii

Eččie kaiken Iivanale,

Häl’le sanou moločču

Da vie: ”Matkua ozakkua!”.

 

Toššu päivän huondesaijoi

Nostatti heboine Vanän:

”Hei! Ižändy” Muata roih!

Aig’on tartuo dieloloih!”

Vod Vanöihut meijän nouzou,

Pitkäh matkah valmiš on jo,

Otti rivut, šatrangi

Murginvälinehty vie –

Vierazmuaspäi varenn’uagi –

Laškostelles magiedu vie”.

Pani huavoh häi kai net,

Sidoi hyvin nuarežel,

Lämmembäžesti häi selgii,

Ubehuolele ištuih selgäh,

Otti leibiä palan häi,

Lähti päivännouzuhpäi –

Suari-neiččoi sidä suamah.

 

Seiččie päiviä ollah matkas,

Päiviä kaheksattu myö

Tullah sagieh meččäh hyö.

Sanou heboine Ivanal:

”Täz on matku okijaanal,

Kogo vuvvet sie on häi,

Čoma neičyt elämäs;

Kaksi kerdua vaiku tulou

Okijuanas da vie tulles

Pitkän päivän muale tuou.

Huomei iče näitgi tuon”.

Enäm jatka paginua ei,

Okijaanalluo se juoksou

Valgei aldo sen piäl vai

Ihan yksin matkualdau.

Hevon selläs Iivan lähtöy,

Sanou ubehut sih häl’le:

”Azetas sä šatru tuoh,

Pane rivul astiedu

Vierazmualaštu varenn’ua,

Magiedu vie laškoštelles .

Iče viere šatran tuah,

Alla mieley reknata.

Näidgy veneh häilähteleh…

Se saröuna sovvaldelou.

Anna menöy šatrah häi,

Syömäh, juomah ruvekkah;

Guslil rubieu soittamahgu,

Tiije, läheni jo aigu.

Sinä šatrah juokse tuah,

Tabua kerras saröunua,

Häneh tartu lujažesti,

Kuču minuu ruttožesti.

Enzi sinun kučundah

Juoksen silluo sukkelah;

Da i lähtemmö… Vai kačo,

Silmäl pie vai händy ainos;

Vaigu händy nähne et,

Bedas sinä piäze et”.

Silmis hävii ubehut sid,

Iivan šatran tuakse peityi,

Rubei žerbua kaivamah,

Kačahtuakseh saröunah.

 

Poudu puolipäivy tulou;

Suari-neičyt lähem uidau,

Menöy šatrah guslit käis,

Ištuoh murginoiččemah.

”Hm! Täz se Suari-neičykkäine!

Kuigoi suarnois sanotanneh, –

Mielištelöy jalguinmies, –

Kaččohes kui čomasti

Suari-neičoi, se on tozi!

Tämä vovse eule čoma:

Valgei roža, hoikkaine,

Kolme verškua vyöččimes;

A se jalgu, jalgahaine!

T’fu sih! poigažel gu kanan!

Anna suvaiččou hoš ken,

Minä ilmai ota en”.

Soittamah saröuna rubei,

Pehmieh pajattamah muga,

Što Ivan ei tiije kui,

Kobran piäle unevui,

Iänen hil’län, hienon myödäh

Painui huavah uneh syväh.

 

Päivänlasku ruskotti.

Sit heboine hirnahtih,

Ähkäi kebjieh händy kabjal,

Tabaiänel ričkahtaldih:

”Magua, armas, tiähtiessäh!

Keriä bedua iččes piäl,

Eihäi minuu panna žirdih!”

Iivanrukku puhkei itkuh,

Pakiččou häi itkijez

Prošken’nya vie hebožel:

”Prosti Van’ua riähkähišty,

Enäm maguamah rubie en”. –

”Jumal sinuu prostiekkah! –

Gurbaččuine kirgualdau. –

Kaiken kohendammo, voinnou,

Vaiku, čur, ei muata kodvin;

Huomei, huondesaigažeh,

Šatralluo sen kuldažen

Soudau uvvessah se neidoi

Juomah sie magiedu metty.

Vaigu sinä uinonnet,

Piädy enäm piäs pie et”.

Heboine sit peitäldihes;

Keräilemäh rubei Iivan

Kivie, nuaglua teräviä

Murennužien venehien,

Sikse’g, pystiäksehez štobi,

Nukuttamah ruvennougu.

 

Toššupäivän huondeksel,

Kuldušatralluo veneh

Suari-neičoin lähem uidau;

Venehen häi randah lykkiäy,

Šatrah menöy guslien keu,

Murginale ištuhez…

Soittamah saröuna rubei,

Pajattamah pehmieh muga,

Što Van’ušua uvvessah,

Ruvetti nukuttamah.

”Driäni sinä, odotteles! –

Noustes Iivan burahteleh. –

Toštu kerdua pagie et,

Minuu kielastele et”.

Juokseldi sid Iivan šatrah,

Pitkäh kassah hänen tartuu…

”Juokse minun heboine!

Gurbaččuine avukse!”

Ruttoh ubehutgi tuli.

”Oo, ižändy, eroittuvuit!

Ištois selgäh rutombah,

Hänes pidäis lujembah!”

 

Vod joi suarin linnah tullah.

Suari saröunalluo juostol,

Valgeis ottau käzilöis,

Dvorčah hänen vedäy jo,

Tammistolan tuakse panou,

Šulkuzanavieskan alle,

Silmih kaččou hellästi.

Häl’le sanou magiesti:

”Verratoi sä neičykkäine,

Tulevelli tsaritsakse!

Vaigu minä sinun näin –

Suurel himol mielištän.

Jalohaukan silmät sinun

Anneta ei muata minul,

Valgien päivän aijalgi –

Oh! kui minuu vaivattih.

Sanovelli sana luaskau!

Kai jo’n valmiš nähte svuad’bua;

Huomei aijoi, kuldaine,

Venčavummu sinun keu,

Elämmö myö pajattajen”.

 

Nuori saröunaine vaiku,

Sanomattah sanaštu,

Kiänäldiihez toižielluo.

Suari vouvse suuttunuh ei,

Suvaimah enämbäy rubei;

Polvilleh häi painui ieh,

Käzii helläh tabaili

I vai leugua lekuttelou:

”Sana luaskau sanovelli!

Milbo sinuu suututiin?

Silgo, što vai mielespien?”

”Oza minun itkettäv on!” –

Saröuna sih häl’le sanou:

”Mun gu ottua tahtožit,

Lövvä kolmes päiväs sit

Minun sormus okijuanas”. –

”Hei! minulluo Iivan kuččuot!” –

Suari kirgai kiirehel,

Odva iče juokse ei.

 

Menöy Iivan edeh suarin,

Kiändyi suari hänen puoleh:

”Iivan! – sanou hänele, –

Matkua okijuanale;

Okijuanas säilos sie on,

Sormus, kuule, Suari-neičoin.

Voinnet mille suaja sen,

Kaikkie annan sinule”. –

”Minä matkas jälgimäžes

Jalgoi vedelen vie vägeh;

Okijuanal uvvessah!” –

Sanou Iivan suaril täh.

”Kuibo, hölmö, kiirehtie ei:

Näidhäi, tahton naija minä! –

Suari ričkai suutuksis,

Jalloil lattieh jumsutti. –

Minuu kieltäydys gu et vie,

Matkah matkuas terväžesti!”

Iivan valmiš lähtemäh.

”Kuundeles vai! Matkal täl, –

Sanou hänelleh tsaritsa, –

Kävy tervehytty viemäh

Koile mun smaruagdažel,

Sano minun omale:

Tytär hänen tahtou tiediä,

Miksebo häi peittäy minus

Kolmin päivin, yölöin kai

Sil’mät omat minuspäi?

Da i vel’li ruskei minun

Kiäriiheze pimieh mikse,

Da vie udukorgevuul

Työnä mill’ei sugahua?

Unoht’älä!” – ”Mustanvel’li,

Vaigu unohtanne en sid,

Pidäy tiijustuagi ved,

Ken on vel’les, muamas ken,

Štobi segavuo omih ei”.

Sanou hänele tsaritsa:

”Päivöi – velli, muamo – kuu.”

”Kolmes päiväs iäres gu” –

Suari-ženihy sih ližäi.

Nygöi jätti suarin Iivan,

Lähti heinysaruale,

Kuz on hänen heboine.

 

”Midä tuskis olet, Van’oi,?

Mikse piädy alah painat?” –

Sanou häl’le heboine.
”Avutajo gurboine!

Näidhäi, tahtou naijja suari,

Tiijet, hoikkažel saröunal,

Käsköy okijuanale, –

Sanou Iivan hebožel. –

Srokkua andoi kolme päiviä,

Opis opitella tädä,

Suaja pirun sormuksen!

Käski kävähtiäkseh vie

Tämä hoikkaine tsaritsa

Kusgi taloih pokloniekseh

Päiväžele, Kuule, da

Kuda-midä kyzellä…”

Heboine sih: ”Sanon druužbah,

Täm’on sluužbaine, ei sluužbu;

Sluužbu, vel’li, ies on vie!.

Nygöi muata menes sit;

Huomei, aijoi huondespuolel,

Lähtemmö myö okijuanal”.

 

Meijän Iivan toššupiän,

Kolme laukkua kormanih,

Lämmembäžesti häi selgii,

Hebožele ištuiheze,

Pitkäh matkah lähti tuoh…

Anduat, vekoit, huogavuo!

 

* KOLMAS PALA *

 

Ta-ra-rali, ta-ra-ri!

Pihas hevot lähtiettih;

Tavattih net hierunmiehet

Lujažesti sivottih net.

Ištuu varoi tammipuus,

Puhuu se vai torvehuoh;

Soittau torvehuol kui hyvin,

Ristittyžii veselyttäy:

”Kunnon miero, kuundeles!

Eli ukko akankeu;

Ukkoh kummittelou vaigu,

Akkah sanašuutkih tartuu,

Lähtöy pido suuri heil,

Mieron ristittyžile!

Tämä suarnan algu oli,

Suarnu myöhem allun ottau.

Meijän veriänkorvažel

Pajuo panou kiärbäine:

”Midäb’ annatto mil viestis?

Muatkoi kälyy lyöksendeloy:

Ištutteli seibähäh,

Sidoi nuoražeh sih häi,

Kädyöt jalgažih vedäldi,

Jaksatutti oigien jallan:

”Älä zor’kiu kävele,

Brihoil jiäviksiš gu et!”

Tämä suarnan alguu vieldi,

Suarnu vaste zavodildih.

 

Ajau meijän Iivan sie

Merele täh sormuksen.

Gurboine gu tuuli lendäy,

Lennätti häi enzi ehtäl

Sadua tuhat virstua ved,

Huogavunnuh ni kuz ei.

 

Lähestyjez okijaanua,

Sanou heboine Van’ale:

”Nygöi kačos, Van’aine,

Minuuttažel kolmandel

Tulemmo myö pol’ankale –

Kohti meri-okijaanua;

Poikki sidä viruu sie

Čuudo-juudo kala-kit;

Kymmen vuottu tuskis on se,

Nygöigi vie tiijei tottu,

Prošken’nua mil pakita;

Rubiu sinuu kyzymäh,

Štobi sinä Päivyön koišpäi

Suaja sen prošken’nan voižit;

Sinä luadie uskalda,

Vaigu älä unohta!”

 

Vot jo tullah pol’ankale

Kohti merdy-okijaanua;

Poikki sidä viruu sie

Čuudo-juudo kala-kit.

Bokat sen gu kynnetyt on,

Žirdii bokkuluuloih lyödy,

Hännäl meččy johižou

Selläs hieru suurehko;

Mužikkažii huulil kyndäy,

Silmien keskes lapsii hyppiy,

Viiksien välis mečikös,

Tytöt siendy ečitäh.

 

Heboin’ juoksou kitan selläl,

Luuloi kabjal jumsuttelou.

Čuudo-juudo kala-kit

Nenga sanou ajajil,

Suudu leviedy availten,

Syväh tuskis hengähtäjen:

”Hyviä matkua, herrat, teil!

Kuzbopäi da kunna vie?” –

”Suari-neičoin poslat oomme

Tulemas linnaspäi mollei, –

Sanou kital heboine, –

Kohti päivännouzužeh,

Kamariloih kullittuloih”. –

”Eigovelli, omat tuatot,

Päiväžel teil kyzyö vois:

Ollen’g vie suvaimatoi,

Da i riähkis miittužis vie

Minuu tirpua bedua pidäy?” –

”Ougah, ougah, kala-kit!” –

Meijän Iivan kirgualdi.

”Ole mille tuatto armas!

Näidhäi, kui on minul paha!

Virun vuottu kymmene…

Autan minä sinuu vie!..”

Kit Ivanal pokoroičeh,

Iče hengie haukkou kovah.

”Ougah-ougah, kala-kit!” –

Meijän Iivan kirgualdi.

Heboine sid liikahtaldih,

Hyppäi randah – juostoh lähti,

Nägyy vaigu, hiekkua kui

Jallois nouzou pyöröinny.

 

Ollah lähälgö vai loitton,

Ollah madalal vai korgiel,

Nähtihgö hyö kedä vie –

Tiije minä nimid’en.

Suarnu sanuo voibi terväh,

D’ielo kuipuuttuu on menoz.

Vaigu tiijjen, veikkožet,

Sinn’on mennyh heboine.

Kuz (ved kuuliin muijalpäi sen)

Mennäh yhteh mua da taivas,

Kuz vie liinua kezrättih,

Pilvih viettih kuožalit.

Iivan muan keu prostiheze,

Taivahas häi löydyiheze,

Budto herru lähtigi,

Šuapku bokin, rohkiesti.

 

”Vod on kummu! Kummu ongi!

Meijän sarstvu hod on čoma, –

Sanou Iivan hebožel.

Taivasahon keskičel, –

Verrata gu taivahan keu,

Jallan pohjah sua ei panna.

Midä mua sid!.. ved se vie

Ongoi mustu, lijasgi;

Tiäpäi mua on siništävy,

A mi sil on puhtah sävy!”

Kačahtaijez, heboine,

Näidgö, päivännouzužes

Rounu elotuli loistau…

Taivasgorničču sie, ollou…

Liijan korgiettav on se!” –

Iivan kyzyi hebožel.

”Täm’on Suari-neičoin linnu,

Meijän tulevan tsaritsan, –

Gurbaččuine kirguu sih, –

Yölöil’ Päiväine on tiä,

Keskipäivän aijaksegu

Nouzou kaikkien huovikse kuu”.

 

Lähestytäh; veriän luo

Holvi krustaliine on;

Pyöritetyt ollah žirrit

Hiitro kuldumadožil kai;

Ylähän on tähtie kolm,

Taloin vieres saduu on,

Puuloin hobjuoksažil vie

Kullittulois kodažis sie

Ozalinnut eletäh,

Suarin pajuo pannah täh.

Onhäi taloi gorničoinke

Budto linnu hieruloinke;

Kodiloin piäl tiähtis on

Ristu pravoslavnoloin.

 

Heboine sit pihah syöstyy;

Meijän Iivan selläs hyppiäy,

Kuun häi menöy gorniččah,

Da zavodiu paginan:

”Terveh, herru Kuu Kuun poigu!

Olen Iivan Pedrin poigu,

Olen mualois loittožis,

Sille toin poklonažii”. –

”Ištoi, Iivan Pedrin poigu, –

Virkoi herru Kuu Kuun poigu, –

Viga oma sanos mul

Meijän puhtahažeh muah

Sinun muaspäi tulendantäh;

Miittuos sinä rahvahaspäi,

Kuibo puutuit meilepäi,

Älä peitä, sano kai”, –

Tuliin muas päi Muahižes,

Muaspäi ristittyžien ved, –

Sanou Iivan, ištuhuu, –

Tuliin okijuanan tua

Tuomah viestii tsaritsas päi –

Valgieh kumardumah taloih,

Sanuo nenga, vuotteles:

”Sano sinä omale:

Tytär hänen tiijustelou,

Miksebo häi pidäy peitos

Kolmin yölöin, kolmin päin

Silmät omat minuspäi;

Miksebo vie vel’li ruskei

Kiäräldiihes pimieh rumah,

Da vie udukorgiel tual

Työnä mill’ei sugahua?”

Ollou’g muga? – muasteri on

Sanomah tsaritsa mieley;

Kaikkii mustua ei ni sua,

Midä ehtii tarattua”. –

”Miittuine tsaritsa oli?” –

”Tiijet, Suari-neičoi on se”. –

”Suari-neičoi?.. Muga häi,

Ongo sinun vietty vai?” –

Kirgai herru Kuu Kuun poigu.

Van’oihut se Pedrin poigu

Sanou: ”Minun, tietäh sen!

Olen suarin jalguinmies;

Siksei, suari minun työndi,

Štobi minä hänen tuožin

Dvorčah kolmes nedälis:

Muuten minuu tuatto sid

Ištuttua groziihes žirdih”.

Iluo pamahtah Kuu itkuh,

Iivanua armahtamah,

Sebäilemäh, ukkuamah.

”Iivanaine Pedrin poigu! –

Virkoi herru Kuu Kuun poigu. –

Sinä hyvän viestin toit,

Mil sen maksua vaiku vois!

Pahas mieles oliimmo myö,

Što saröunan kaimaimmo myö!..

Sen täh, näidhäi, minä tiä

Kolmin yölöin, kolmin piän

Oleskelin pilves mustas,

Atkaloičin, atkalua piin,

Kolme yödy und’en sua,

Leibiä en syö muruštu,

Sen täh poigu čoma minun

Kiäriiheze rumah pimieh,

Sammuttih häi, sugahua

Miero Jumalan ei sua:

Igävöi sisärdäh omua,

Sidä Suari-neiččoi čomua.

Midä, ongo terveh vai?

Tuskiččougo, voigo häi?” –

”Kaikeči ku čoma ylen,

Eigos hänes ole kuivuuz:

Ongu spičku hoikkaine,

Kolme’g verškua vyöččimes;

Konzu miehelegu menöy,

Sit kai rubieu sangonemah:

Suari, kuule, hänes nai”.

Kirgai kuu: ” On kehno vai!

Seiččeskymen, naija tahtou

Neidižen vie nuorikkažen!

Lujah seižon minä sil –

Igäženihäkse jiäy!

Vod min tahtou ukkokulu:

Leikata sie, kylvä kuz ei!

Eliä tahtos magieh! Roih!”

Iivan uvvessah sanoi:

”On vie sinul kyzymišty,

Koskeh kitan prostimištu…

On, näit, meri; čuudo-kit

Poikki sidä viruu sie:

Bokat sen gu kynnetyt on,

Žirdii bokkuluuloih lyödy,

Häi se, gor’a, pagiži,

Štobi sinul kyzyžin:

Tervähgo sen bedat lopeh?

Kui häi prošken’nan vois löydiä?

Mindähbo se viruu tiä?”

Kuudam valgei sanou sih:

”Sil on sentäh tuskat nämä,

Jumalan gu käskemättäh

Oli syönnyh meril sie

Kolmekymen korablii.

Voinnou työndiä net häi iäres,

Jumal piästäy hänen riähkis,

Terväh ruanat parandau,

Pitkiä igiä lahjoittau”.

 

Sit Van’oihut pystyi nouzi,

Prostiiheze kuudamois häi,

Kaglua lujah sebäili,

Kolmeh rožii ukkaili.

”Nu, Van’uša Pedrin poigu! –

Virkoi herru Kuu Kuun poigu. –

Sinuu passiboičen mä

Ičes da i poijaspäi.

Minuspäi vie blahoušen’nu

Hoivendukseh tyttärele

Da vie sano omale:

”Muam’on ainos sinun keu;

Roih jo itkuu, tuskičendua:

Sinun tusku rešših terväh, –

Parrankeu ei vahnušši,

Vaigu čoma nuorimies

Vedäy sinun altarilluo”.

“Proššai! Auta Jumal sinuu!”

Kumardiih ku maltajen,

Ištuih Ivan hebožel,

Viheldi, gu kuulu vitäz’,

Da i kodimatkah libui.

 

Meijän Iivan toššupiän

Tuli okijuanal vie.

Heboin’ juoksou kitan selläl,

Luuloi kabjal jumsuttelou.

Čuudo-juudo kala-kit

Nenga sanou ajajil:

”Midä, tuatot, kyzyndän täh,

Suango konzu’g prošken’nan mä?”

”Vuotavelli, kala-kit!” –

Häl’le heboin’ kirgualdi.

 

Sit häi juoksou hieruh suureh,

Mužikkoi häi kaikkii kuččuu,

Puištau mustua harjaštu,

Moštu pidäy paginua.

”Kuunnelkua, työ, mieron rahvas,

Ristittyöt, työ, pravoslavnoit!

Gu ken teis ei tahtone,

Puuttuo vedehižele,

Häviäkkiättös kunnatahto.

Kummua ylen terväh täs roih:

Meri äijäl kiehahtah,

Kala-kit sie kiänäldäh…”

Sit hierulažet, muallikotgi,

Pravoslavnoit ristittyötgi,

Kirrattih: ”Vie hädiä roih!

Juostih kaikin kodiloih

Telegöi hyö keräilemäh,

Niilöil huolittajen viemäh

Kaikkii, midä oli vie,

Dai jätettih kalan-kit.

Huondes vastai keskipäivän

Vaigu hieružeh ei jiännyh

Nyhty hengie eläviä,

Budto Mamai voinua vei.

 

Heboine sit hännäl juoksi,

Menöy lähäle se sulgii,

Mi on vägie rängähtih:

”Čuudo-juudo kala-kit!

Sen täh sinun tuskat kävväh,

Jumalan gu käskemättäh

Olet syönnyh meril tiä

Kolmekymen korablii.

Voinnet työndiä net sä iäres,

Jumal piästäy sinun riähkis,

Terväh ruanat parandau,

Pitkiä igiä lahjoittau”.

Lopettahuu pagižendan,

Puri suičet lujažesti,

Ponništiihez – terväžeh

Loitos hyppäi rannale.

 

Kala-kit sie lekahtiihez,

Budto mägi kiänäldiihez,

Algoi merdy läikyttiä,

Suuspäi jällei lykkäili

Korablii da korablii ved

Purjehien da soudajienkeu.

 

Suuri häly nouzi sih,

Merisuari havahtih:

Vaskipuuškil paukuteltih,

Tagotorvih puhuteltih;

Valgei purjeh nouzi sih,

Flagu mačtas levähtih;

Kaikil ruadajile pappi

Pajatti malittuu kannel;

Vessel riädy soudajii

Kajahutti pajuogi:

”Kui myö merytty da merdy,

Ylen välläšty leviedy,

Ihan rajal muan on mi,

Juostol tulou korablii…”

 

Aldopyördeh merel menöy,

Korablit kai piästih peittoh.

Čuudo-juudo kala-kit

Koval iänel kirgualdi,

Kidua leviedy availten,

Syväl alduo murendajen:

”Auttua, veikoit, voižin’g mil?

Sluužbas maksuagi vie mil?

Pidäy’g čomua mol’luskaštu?

Pidäy’g kuldaštu vie kalua?

Pidäs’g suurdu piärlöidy?

Kaiken teile himos suan!”

”Ei, kit-kala, palkaks meile,

Teis nimidä niilöis ei pie, –

Sanou Iivan häl’le tuah, –

Parem sormus meile sua –

Sormus, tiijet, Suari-neičoin,

Tulevan tsaritsan meijän”. –

”Ougah, ougah! Oman näh

Korvas seröžkaženkai!

Lövvän päivännouzuu enne

Sormuksengi Suari-neičoin”, –

Iivanale vastai kit,

Pohjah avain’g hyppiäldi..

 

Vod suvandoh išköy lujah,

Koval iänel sinne kuččuu

Kaiken joukon osetrua,

Nenga vedäy paginua:

”Löydyättös, työ, huondeksessah

Sormus čoman Suari-neičoin,

Pohjas juašikkažes on.

Kudai mille tuvva sen vois,

Čiinun suas häi minus hyvän:

Rodies dvor’uanakse duuman.

Mieleviä gu käskyy miun

Etto täyttänegu… sid!”

Osetrat sih kumarduttih,

Činno iäres vedäldyttih.

 

Peräs čuasun erähän

Kaksi valgeiosetrua

Uittih hil’läh kitan viereh,

Vagavažeh pagin piettih:

”Älä suutu! Suari Suur!

Kaiken meren, budtogu,

Kuobimmo dai häntäilemmö,

Löydänyh ni znuakkua emmo.

Vaigu yksin jorši meis

Käskyn sinun luadineh.

Kävelöy se kaikil meril,

Verno, sormuksen sen tiedäy,

Vaigu, budto nareko,

Mennyh kunnaliennöy on”. –

”Löydyät kodvažes se pikoi,

Käskiet kajuuttah täh minun!” –

Suutuksis kit ričkahtih

Da vie viiksii lekutti.

 

Osetrat sid kumarduttih,

Zemskoih suudoh juostol tuldih,

Käskieh čuasun aigua tuah

Kitan käsky kirjuttua,

Štobi työttäs viestintuojat

Da-gu jorši teriäm suadas.

Lahnu kuultuu käskyn sen,

Kirjutti nimelližen;

Madeh (kuului nevvojakse)

Käskyn allekirjuttau sen,

Ruakku siännön šeikučči,

Pani kai sih pečatit.

Kahtu ečittih del’finua

Käsky luovutettih niile

Štobi suarin nimes kai

Meret sie juoksendeltas

Viegu joršii-huimupiädy,

Toraččuu da rähižijiä,

Kuz i olgah, löyttäs gu,

Kerras tuodas suarilluo.

 

Sid del’finad pandih poklon,

Eččimäh lähtiettih joršii.

Čuasun meres ečitäh,

Čuasun jovis ečitäh,

Järvet kai hyö ečiteltih,

Salmet uittih yli sežo,

Löydiä joršii voidu ei

Da i tuldih iäres vet,

Odva itkietty ei tuskis…

Kerras vie del’finad kuultih

Kuzgi pienes lambižes

Iänen kummalližen vies.

Lambih poikettih del’finat

Da sen pohjah čuglailtihes, –

Kaččuot: lammes, kordehes,

Jorši toruau kourin keu.

”Hil’lah! Piru viekkäh teijät!

Kačos, hälyn nostaldettih,

Rounu vuažnoit saldatat!” –

Viestintuojat kirratah.

”Nu, teil d’ieluo midä on täh? –

Rängähtäh del’finoil jorši. –

Šuuttie minä suvaič’en,

Kerras kaikkii pystelen!” –

”Olet aiga kottuniekku,

Toračču da rähižiijy!

Veseliekseh’g, dreäni, vai,

Torata da rähištä.

Koiž – ved ei sua ištuo nikui!..

Midäs sinun keu on kiistiä, –

Suarin käsky sille täz,

Matkuas hällyö teriämbäh”.

Mošeln’iekan sid del’finad

Sugahažis temmattih sen,

Iäres punaldettihes.

Jorši kirguu, kiškohes:

”Olgua hyvät, veikoirukat!

Torata hoš anduat čud vie.

Kourikulu kirottu

Egläi čakkaili minuu

Kaiken rahvahan vie aijan

Pahoil sanoil erilažil…”

Hätken jorši čakkaileh,

Vaikastuigi jällečel;

Mošeln’iekkua sid del’finat

Sugahažis ielleh vietäh,

Sanota ni midä ei,

Ollah terväh suarin ies.

”Midä kodvan tulla et voi?

Kuzbo väijyit, vihamies, sä?”

Ričkahtih kit suutuksis.

Sordui jorši polvužil,

Riähkis soznaiččiihes kerras,

Moliu ičelleh prošken’nua.

«Jumal sinuu prostiekkah! –

Kit-valtaižu sanou täh. –

No proškennäs täs sit sinul

Pidäy käsky täyttyä viegi”. –

”Staraičemmos, Čuudo-kit!” –

Vinguu jorši polvužil.

”Kaikkii kävelet myö merii,

Sormuksen, už tiijät verno

Suari-neičoin?” – ”Tiijenvell’!

Voimmo kerras löydiä sen”. –

”Menes sinne rutombažeh,

Eččižitgu teriämbäžeh!”

Kumarduhuu suarilleh,

Jorši lähti kumailleh.

Hovin kere keroisteli,

Kourin kere kuherdelih,

Kuvvel salattižel vie

Nenät matkal murendi.

D’ielot luadihuu sit moižet,

Syväh čukeldih sie rohkieh

Vienalažis syvyyksis,

Kaivoi juašiekkažen sie –

Lähes sadapuudažen kai.

”D’ielo prostoittau vai eule!”

Rubei kaikis meris päi

Jorši sel’dii kuččumah.

Sel’dit kerävyttih terväh,

Sundugaštu tuldih viemäh,

Kuuluu vaigu kaikkiedah –

”U-u-u!” da ”a-a-a!”

Kirruttih hoš täyttyvägie,

Vačat satatettih vaiku,

Sundugaine kirottu

Verškaštu ei liikkunuh.

”Nu jo sel’odkat oletto!

Teile viinan sijah plettii!”

Tavas jorši rähgähtih,

Osetroin al čukeldih.

Osetrat täh uijaldetah

Paginattah nostaldetah

Peskuh lujah tartunuon

Sundugažen sormuksuon.

”Nu-ka, veikoit, kaččuakkuattos,

Suarilluo työ kohti uiduat,

Minä menen pohjale,

Huogavun sie vähäžen:

Uni maltau vediä minuu,

Mugai salbuau minun silmii…”

Osetrat sit suarilluo,

Jorši kohti lambeh buh,

(Kuz päi händy net del’finat

Viettih iärez sugahis sen),

Tora loppie kourin keu, –

Tiije sidä minä en.

Nygöi prostimokseh hänes

Pidäy Iivanalluo lähtie.

 

Hill’on meri-okijan.

Rannal ištuu sie Ivan,

Vuottau kitua sinimeres,

Goräs hyriäy iččeheze;

Vierähtäjen peskule,

Nukahtah gurbaččuine.

Kiändyy ehtypuoleh aigu;

Vot jo Päiväinegi laskeh;

Hienol tulel palajen,

Päivänlasku leveneh.

Vaigu kitua eule nikus.

”Hoš jo, vora’g, lyödäs sinuu!

Meren kehno miittuine! –

Sanou Iivan ičelleh. –

Uskaldi ved päivännouzuh

Tuvva Suari-neičoin sormus,

Tässäh löydänyh ei vai,

Tyhjy kielenlekuttai!

A ved’ Päiväine jo laskih…”,

I… sid meri kiehahtah kai:

Tuli meres čuudo-kit

Iivanale saneli:

”Sinun hyvän nähte ruavon

Uskaldiin min, kaiken luajiin”.

Sanal täl sundugažen

Viškahutti peskule,

Vaigu randu särähtiihez…

”Nygöi vellat maksoin minä.

Viegu päinnen konzu mä,

Kuču minuu uvvessah;

Sinun hyviä luadimištu

En unohta… Näimöksissäh!”

Čuudo-kit sih vaikastui,

Pläčkähtäjen pohjah buh.

 

Gurbaččuine havahtiihez,

Jalloil’ nouzi, särähtiihez,

Van’oihuoh päi kačahtih

Nelli kerdua hypähtih.

«Ai da Kit Kitovič! Hyvä!

Vellat maksoi ylen hyvin!

Passibo sit, kala-kit! –

Gurbaččuine sanou sih. –

Nu, ižändy, selgiesvai sit,

Pitkäh matkah varustaijes;

Kolme päiviä mennyh on:

Huomei aigu miärätt’on.

Kuolemas, čai, vahnain’on”.

Sih Van’uša häl’le vastuau:

”Ihastuksis nostažin,

Vägie kuz vai ottažin!

Ylen sumbu sundugaine,

Viitty sadua sinne karuu

Kirottu on pannuh kit.

Kolme kerdua nostelin;

Jygei on se suuri vallan!”

Sid heboine vastuamattah

Nosti jallal vakkažen,

Budto mingi kebjiežen,

Viškai ičelleh sen niškah.

”Iivan, teriämbäžeh ištois!

Musta, huomei srokku on,

Kodimatku pitky on”.

 

Nelläs päivy valgenemas.

On piälinnas Iivan meijän.

Suari juoksou pordahis.

”Kui mun sormus?” – ričkahtih.

Heboželpäi Iivan hyppiäy,

Vastuau häl’le vuažno ylen:

”Sundugaine sille täs!

Käskes voiskua kuččuo täh:

Sundugaine pien’on kaččuo,

Kehnon hävittäy vie alle”.

Suari kerras strel’tsat sih

Kučui, niile käski sit

Sundugaine vediä pertih,

Iče eččiy Suari-neiččoi.

”Sormus sinun, hengi miun, –

Virkahtih häi magiesti, –

Nygöi, sanuo voibi ližiä,

Eule vastustu ni midä

Huomei, kuldu, huondeksel

Venčavuo mul sinun keu.

Edgo tahtos, ystäväine,

Oman sormuksužen nähtä?

Dvorčas minun viruu se”.

Sanou suari-neidiine:

”Tiijen, tiijen! Tunnustuakseh,

Venčah mennä meil ei sua vie”.

”Kuldazeni, mindähbo?

Mielespienhäi vaččua myö;

Prosti rohkevuz mun mille,

Ylen tahton naija sinun.

A-gu sinä… kuolenved

Huomei tuskah huondeksel.

Helli, muatuška tsaritsa!”

Neičykkäine häl’le virkau:

”Kačahtaisvai, harmaipiä,

Vaste viižitošt’on mill:

Kuibo voimmo venčah mennä?

Suarit nagretah kai meidy,

D’iedöi, näis, nai bunukan!”

Suari vihas ričkahtah:

”Anna nagrua opitah vai –

Kerras azetutah kaikin:

Kaikkien sarstvat valloitan!

Kai heil rovut hävitän!”

”Anna meidy nagreta ei,

Venčah mennä vsöž ei sua meil, –

Talvel svetat kazvetei:

Minä čoma, sinä mi?..

Milbo voit sä bahvualiekseh?”

Sanou hälle neidiine sih.

”Vahnu’g. Olen huimupiä! –

Suari vastuau tsaritsal. –

Täh gu načipurildamos,

Kel’le tahto ozuttamos

Aiga tozi miehenny.

Midäs sid meil tolkuttu?

Olis meil vai venčah mennä”.

Sanou neidoi hänele täh:

”A on tolku semmoine,

Što en mene miehele

Harmaipiäle, pädemätöil,

Semmožele hambahitoil!”

Suari piädy kubaittau,

Sanou, oččua rypištäy:

”Midä luadie voin tsaritsa?

Ylen tahton naijja minä;

Sinä, budto dedakse:

Tahto en da tahto en!”

”Engos mene harmaipiäle, –

Suari-neidiine myös häl’le. –

Muutu nuorimiehekse,

Kerras menen venčale”.

”Mustelesvai, mun tsaritsa,

Eihäi muuttuokseh sua ni kui;

Kummua Jumal luadie suau”.

Suari-neičoi sanou tuah:

”Iččie žiälöinne ed vaiku,

Nuorištuo voit uvvessah vie.

Kuule: huondesruskole

Leviele koin pihale

Sinun pidäy väile käskie

Kolme kattilua sih panna,

Alle tulet azettua.

Ezmäžeh vie valaldua

Viluu vetty laidoi myöte,

Toižeh – vetty kiehunuttu,

Jälgimäžeh – maiduo vai,

Kiehuttajen maido kai.

Naija sinä tahtonedgu

Da vie roija čomaksegu, –

Sinun pidäy sovattah,

Kylbie kezoi maijos täs;

Jälles menet kiehuvah vieh,

Myöhembäh vie vilumbažeh,

Sanon sille, tuatto, sit

Roitos čoma nuorimies!”

 

Suari sanua virkanuh ei,

Kerras jalguinniekan kučui.

”Midä, okijuanal vie? –

Sanou Iivan suarile. –

Ei, roih nygöi, teijän armo!

Minus murennuh on kai jo.

Enäm ni miz lähte en!” –

”Ei, Ivanuška, ei se.

Huomei minä käskie tahton

Kattilat pihale panna

Tulet alle pinoten.

Valua reknuan ezmäžeh

Viluu vetty laidoi myöte,

Toižeh – vetty kiehunuttu,

Jälgimäžeh – maiduo vai,

Kiehuttajen äijäy kai.

Sinun pidäy ponništuakseh

Proubun tähte kezoi kylbie

Niilöis suuris kattilois,

Maijos da vies kahtes nois”. –

”Näigös, kuspäi lähenöy häi! –

Iivan paginan zavodiu. –

Korvendetah poččiloi,

Kananpoigii, kalkkunoi;

Ole en ni počinpoigu,

Kalkkuna ni kananpoigu.

Vilus, kudakuigi vot,

Kävvä kezoil’gi vie vois,

Keitettäväks kui voi tahtuo,

Minuu sinne muanita et.

Roih jo, suari, vedellä,

Iivanua kielastella!”

Suari, pardua lekutellen:

”Midä? Sporie sinun kere! –

– Kačos minuh! – Kirgai häi.

Sinä huondesruskol vai

Minun käskyy myö et luaji, –

Annan sinun tuskih suurih,

Käsken sinuu ruoskita,

Palažile rebeillä.

Hakkua iärez, taudi paha!”

Täz Van’oihut itkuh pačkah,

Heinysaruah luahustau,

Kuz heboine huogahtah.

 

”Midä tuskis olet, Van’oi?

Mikse piädy alah painat? –

Sanou häl’le heboine. –

Vahnu ženihäine se

Uvvessah min luadie tahtou?”

Iivan hebožele kaglah,

Sebäili da ukkaili.

”Beda, heboin! – sanoldi. –

Tappua tahtou suari minun;

Ičei kačo, zastuaviu ved

Kattilois mun kylbiekseh,

Maijos da vie kahtes vies:

Yhtes vies sie vilus pidäy,

Toižes kiehutetus vies vie,

Maido, kuules, kiehunuh”.

Sanou häl’le ubehut:

”Täm’on sluužbu, sluužbu aiga!

Täh on ystävys kai pandau.

Kui ei olla sanottu:

Etgu sulgua koskenus;

Sidhäi, moižen pahuksen täh,

Sinun kaglah äijy bedua…

Äläs itke, Jumal on!

Kuigi bedas piäzemmö.

Teriäm minä iče hävien,

Kui, Van’uša, sinun jätän.

Kuule: huomei zor’ankau,

Aijal sil, kui pihal kai

Heität sovat, kui se pidäy,

Sano suaril: ”Eigo vie vois,

Teijän armo, käskie vai

Gurbaččuštu työndiä täh,

Jälgi kerdu prostiekseh meil’”.

Suari soglassiheze sih.

Konzu’g hännäl viuhkualdan,

Kärzän padoih painaldan,

Kaksi kerdua sinuu pirskuan,

Koval viheldän gu iänel,

Kačo, älä haukostai:

Maidoh enne čukeldai,

Keitetyn vien kattilah sit,

Siepäi ihan viluh vaste.

Nygöi molildaijes vai,

Muata kerras mukeldais”.

 

Toššu päivän, huodesaijoi,

Nostatti heboine Van’an:

”Hei, ižändy, muata roih!

Sluužbah mennä aigu on”.

Sid Van’uša kupettelih,

Vönähtih dai nouzi kerras,

Moliihes zaborale,

Lähti suarin pihale.

Kattilat jo kiehuttih sie;

N’iilöin rinnal oldih riävyz

Ajomiehet, keittäjät

Da vie suarin služakat;

Halguo ainos vai ližäil’tih,

Nähte Iivanua kai paištih

Hil’läkkažeh keskenäh,

Ajjoittai vie nagretah.

 

Vod joi veriät avavuttih;

Suari tsaritsan keu tuli,

Pordahis valmištutah

Huimupiädy kaččomah.

”Nu, Van’uša, heitäs sovat,

Kävys kattiloih kezoile!”

Suari kirgai Iivanal.

Sovat heitti sih Ivan,

Ei nimidä vastah sano.

A tsaritsa nuorikkaine,

Alastomua nähtäg’ei,

Hunnuh kiäräldiiheze.

Iivan kattiloilluo nouzi,

Kačahtih niih – epäröiččöy.

”Midä, Van’oi, azetuit? –

Suari häl’le tabavui. –

Luaji se, mi sinun tulou!”

Sanou Iivan: ”Eigo suasgi,

Teijän armo, käskie vai

Gurbaččuštu kuččuo täh,

Jälgi kerdu prostiekseh meil”.

Suari reknai, myöndyiheze,

Da i käskie suvaičči

Gurbaččuštu tuvva sih.

Hebožen tuou käskyläine,

Iče bokkah eistäldähez.

Viuhkai hännäl heboine,

Padoih kastoi kärzäžen,

Van’ah kaksi kerdua pirskai,

Viheldäldi koval iänel.

Hebožeh Van’ kačahtih,

Kattilah sid čukeldih,

Toižeh jälles, kolmandehgi,

Moine rodih čoma mies häi,

Što ni suarnas sanot’ei,

Ni-go perou kirjut’et!

Čomih sobih selgiiheze,

Kumardiihez Suari-neičoil,

Urhostellen suorištui,

Vuažno ylen, kniäzi kui.

Kaikin iätäh: – ”Aigon kummu!.

Myö nikonzu emmo kuulluh,

Štobi vois vie čometa!”

Suari ičen jaksattau,

Kaksi kerdua ristiheze,

Kattilah buh – kiehui kerras!

Suari-neičoi nouzou tuoh,

Kaikkii käsköy vaikastuo,

Nostau yläh kattien silmil,

Käskyläžile julistau:

”Pitkiä igiä suarispäi!

Minä tahton tsaritsaks.

Ollen hyvä? Vastakkuattos!

Ollen gu, sit ottuat vastah

Ižändäkse kaikeči

Sežo minun ukkuogi!”

Sit tsaritsa vaikastui sih,

Iivanahpäi häi ozutti.

”Olet hyvä! – kirrutah. –

Hel’vettih hoš sinun täh!

Sinun ozua hyviä ruadi

Van’an suarikse myö suammo!”

Suari ottau tsaritsan,

Kirikköh viev jumalan,

Vastinehen nuoren kere

Edeh analoin häi menöy.

 

Puuškat linnas ammutah;

Vaskitorvih puhutah;

Luandalat kai avavutah,

Pučit viinoin kere tuvvah,

Humalikos rahvahat

Mi on vägie kirrutah:

”Suari meijän, ole terveh!

Čoman Suari-neičoin kere!”

 

Dvorčas pietäh pidoloi,

Viinua valuu jogiloin;

Tammihižien stolien tagan

Juvvah kniäzit da bojarat.

Syväiniluo! Mä sie join

Metty, viinua, piivoloi;

Viiksii myöte hod i juoksi,

Suuh ni pizarua ei tulluh.

 

 

Taivahan taiduo

Taivahan taiduo

Oma mua №32 (1372) Kolmaspäivy 23.08.2017, стр.11

Oli vuvven 2002 syvyskuun 8. päivy. Tulimmo kezämökile myöhä. Lämmitimmö kylyn. Vaste puoleh yöh vai se valmistui. Yö syvyskuun aijakse oli lämmin – +16оC da tyyni. Taivas puhtas, syvä, täyzi tiähtii. Pet’a on kylys. Kuulemmo, kirguu ikkoin al: – “Tulgua pihale! Rebointulet! Nengostu myö vie nikonzu emmo nähnyh!” Juoksemmo kiirehel pihale. Assol’ talvipal’tolois, L’usa kiärinnyhes od’d’ualah, minul hurstine piäl, Pet’an olgupiälöil vaiku hoikkaine vuarupaikku. Kaikin jälles kylyy märgine tukkineh.
Kodvazekse.
I min myö näimmö?!Kumman kummuon! Tozi toven! Taivahan suarnančomevuot
pohjanpalokižat! Kogo taivahan tansiloin keskikohtu juuri meijän piän piäl! Kuvuamatoi erilažus: enzimäi valgien valgiet sugahat, sit puolirengahat da ku koukut, jälles ku viuhkujat pilvet da ku ”S”-muodozet vyyhtehet vaihtutah joga hetkie muuttujen, sit tuulel särizijöikse valpahanruskieloikse rouzoikse, Kolizeikse aldoilevinneh sinifolettukullan- da huovačunkar-vaine läikkymine kaččojien lauččoinneh näytändykohtan ymbäri, sit leviet valonheittäjät kohti meih, jälgimäi kummallizet pordahat – ni sanuo maltua ei sua, kui äijy erilastu figurua sytyi da sambui kavahtellen heittelemättäh. Myö olimmo taivahan instal’l’atsien ihan keskes. Se oli muailman kaikkevuksen suuren suurin performansu – jumalalline kogo taivahale levinnyh unohtamatoi värisimfounii, kudai yhteh palazeh aldoilih da muutui muuttumistu.
Tämän kerran Pohjazen loistehtulet kogonah eroitettihes niilöis, kudualoin silmiennägyjinny sih samah kohtah myö ugodimmokseh jälles Rastavan päivii vuozinnu 1992 da 1994. Silloi sežo kogo taivas paloi rebointuliloil, vaigu kaikkiele levii tulenkarvaine varaittavin veribordolei-mahduksineh da figurmuutoksineh. Verenkarvazet oldih lumet, taivas, ilmu, puut – kai syväin minul kučistui sanomattomah varavonkobristukseh. Se oli aiga hirvei pahan hälytys. Olimmo tottu vie kodvan varavuksis, ni kirjuttua midätahto mustoh en voinnuh – muga pöllätettih net taivahan fejeriet.
Nygöine taivahan kiža — ozuttih vagaval, vessel’al, ei olluh varaittavu yön pimies, se oli ilonpidolline baliettu. Yö oli ihan hil’l’aine, myö ni iänähtiäkseh emmo voinnuh muga kačoimmo tarkah ku muga ruttoh kai muutui da taivas buito hurmahutti meidy. Jällečel myö ellendimmö mi hurmai meijät: Muan magnitnoi peldo, kudai ei laske Muan pinnale Päiväzespäi tulijoi energieloi.
Enämbän čuassuu myö töllötimmö taivahah, ga ei olluh žiäli – nengostu et puaksuh näi, linnas ni kerdua, a pilvižät siät ei laskieta Muan pinnale äijii taivahan luomuksii. Myöhembä šelailimmo gaziettoi, kuundelimmo uudizii – nikus nimidä, ni nygözes ni enne nähtylöis kahtes.
Vuvvennu 1994 myö jo emmo olluh liijakse pöllästynnyöt kui vuvvennu 1992 da huolitimmo puolijuosten mennä Krasavitsa-järven suvirandah da azetuimmo ku höpsistynnyöt: pohjazen rannan piäl kuvastui suuri Muan yläpuolihahmo, ihan hyvin nägyi sen pimei kuvahaine, a kaikel taivahal rebointulet, vai vie varaittavembat, migu vuvvennu 1992.
Mieleh tuli, ku ristikanzu ei vois nengostu sotvorie, a luondo voibi – vägie täydyy dai myö
näimmö sen. Niilöil vuozil amerikanskoit tiähtiniekat nähtih teleskoopoin avul kui Jupiiteran puoleh lähestyi äijy suurensuurdu möhkälehty kosmosaspäi. Vuvvennu 1994 sen pinnale pakui jällekkäi piäle kahtenkymmenen asteroidua, kudamien räjähdyksis Päiväzen seurukundah lennähti lämmiä da erilastu energiedu sen verdu, kuduadu kogonah ni reknata ei sua – muga
äijy. Vaigu yhten räjähtyksen haudu oli läs Muan diametran suurus, a lämmiä da erilastu energiedy sit piäzi 750 kerdua enämbi, migu kaikis mual kerävynnyzis vodorodubombis vois piästä yhtel aigua, a mostu vaigu nähtyy oli kaksikymmen kaksi. Internetas voibi löydiä kirju-tustu sih nähte. A ku net oldanus pakuttu Muan pinnale, midä olis nygöi meil… Hyvä ku Jupii-ter omal vedoväil puolištau meijän planiettua da lämmyaldo ezmäzikse törmähtih sen piäle.
Juuri niilöin vuozien mail rubei meijän Muangi ilmu lämbenemäh, a vuvves 1995 vuozi vuottu liženöy ylen suurien okeanoin tuulispyörölöin miäry da niilöin vägevys; yhteh palah kuulem-mo, mittumua vai kataklizmua ei ole olluh nämmien vuozien aijoil meijän planietal, kai vakkikataklizmua oli, kudamii niken ni vuottua ei ozannuh. Eigo ehki hirmuzen pöllättävät rebointulet sytytty nengozien kataklizmoin iel, kui jälles suurii räkkilöi taivas buuristuu enne jyrysiädy? Ylen hyvin. Voibihäi olla, ku net rebointulet vakustettih tulijoi suurii muutoksii Muan pinnal.
Himo olis uskuo, eigo vuvven 2002 rebointulet vakustettanus kaikkien muutoksien vagavundua.

Tamara Saveljeva

Небесная феерия: северное сияние

08-09-2002. Приехали на дачу поздно. Натопили баню. К полуночи только и справились. Ночь для сентября теплая – +16о. Ветра нет. Небо чистое, глубокое, освещенное звездами. Тишина обалденная. Внук в бане. Слышим, кричат под окном: – «Выходите! Северное сияние! Такого мы еще не видели!» Выбегаем, сломя голову: дочь в зимнем пальто, внучка, обернувшись в одеяло, я в плаще, внук в полотенце. Все после бани, все с мокрыми волосами. Ненадолго. И что же мы видим?

Невероятное! Очевидное! Небесная цветовая дискотека! Охвачено все небо! Центр прямо над нашей головой! Разноцветье неописуемое: световые лучи то веерами, то линейные, то волновые, то s-образные, то клюшковидные, то как cumulus-облака – меняют форму ежесекундно, создавая на небе то огромную розового цвета всевозможных оттенков, трепещущую на ветру розу, то Колизей во все небо с волнистыми зелено-фиолетово-золотистыми колыхающимися трибунами с ареной прямо над нашей головой, то лучи огромных прожекторов, направляющиеся к центру со всех сторон, то кривые красочные лестницы, то фантастические фигуры невероятных рисунков и размеров, возникающие неожиданно в самых разных местах неба, как непредсказуемые инсталляции. Мы стали свидетелями сказочной небесной феерии, грандиозного перформанса во все небо, создаваемого силами Вселенной.

Мы стали зрителями сказочного, созданного самим небом танца: танца цвета, света, теней, сияния и форм! А каков танец – во всё небо! Яркость то усиливается, то ослабевает. И все это в постоянном волнообразном движении. Божественная симфония сияния красок и форм во всё небо! Зрелище незабываемое, завораживающее, захватывающее всю душу и волнующее сердце: впечатление неизглади-мое! Не кроваво-красное с жутко-бордовыми всполохами, тревожащее и угрожающее, как в январях 1992 и 1994 годов, охватившее тогда тоже всё небо и воздух, и снег, и деревья, вызывавшее в нас тогда невообразимую тревожность. Сейчас небо спокойное, как солнечное излучение в темноте ночи с бога-тейшими оттенками розового и вкраплениями зеленовато-желто-фиолетово-золотистых пятен, спиралей, лучей-полос, завораживающее и захватывающе радующее, даже торжественное. Это было Природы невероятно редкой красоты балет! Без музыки, в ошеломляющей тишине! Мы были неспособны даже на возгласы впечатлений, так молниеносно менялось всё в небесах, что оказало на нас сильнейшее магическое воздействие. Потом-то мы поняли, что правит бал здесь магнитное поле Земли.

Простояли больше часа в неописуемом восхищении. Пришлось снова греться в бане. Но мы не пожалели. Такое не часто увидишь. В городе – точно нет. Наверняка это был знак нам землянам из Космоса, но мы не поняли. Да, возможно, никто больше и не видел, электрическое освещение крадет от нас небесные видения да и облачность слишком часто не пропускает к нам нерукотворные чудеса небес. В СМИ ничего не просочилось, а ведь такое не осталось бы без внимания. После этого вселенского чуда много лет царит тепло у нас на северо-востоке России

Анализируя виденные нами уникальные три северных сияния, хочется отметить что они превзошли все доселе виданные с детства по настоящее время. Даже на Кольском полуострове и в Чукотском краю никто из нас не видел ничего подобного. Эти невероятные по игре цветов, смене удивляющих воображение форм, волнообразному чередованию интенсивности сияния охватывали всё небо, а мы были на возвышении. И поражает сходство двух первых (1992 и 1994 гг.) и совершенно отличающееся 2002 года. Почему я не взялась за перо тогда давно, сразу же не попыталась описать то, что мы наблюдали вокруг нас дважды, можно объяснить только тем, что слишком много сил отняло настолько сильное воздействие на мою душу кровавожуткой бордовости всего окружения, что мне даже в голову не пришло поделиться с бумагой, что я часто делаю после потрясений.

Правда, во время северного сияния 1994 года мы уже не были столь остолбеневшими, как в 1992 году, и дошли до южного берега оз.Красавица, чтобы обозреть поглубже окрест. Не забыть картину, которую мы увидели тогда на северной половине неба: практически одну пятую часть занимала тень Земли – ни у кого из нас не было в этом сомнений. А Северное сияние полыхало и полыхало множеством разнообразных форм и оттенков кроваво-бордовых всполохов вплоть до южного края небосклона. Врезалась в память бордовая поверхность снега на озере. Всё было бордовым, даже воздух, только тень земли была равномерно темной. Жутко было даже головой пошевельнуть. Мы долго стояли как вкопанные, потрясенные и зачарованные творением космических сил: такое человеку не под силу создать, если только люди решатся взорвать нашу планету, уж больно много создают взрывоопасностей.

В эти годы американские астрономы видели в телескопы вторжение в солнечную систему вблизи орбиты Юпитера огромных космических тел. А в 1994 году последовательно врезалось в поверхность Юпитера более двух десятков тел с невероятно огромными взрывами. При этом в солнечную систему выделилось неисчислимое количество тепловой энергии да и других видов энергий и излучений, больше чем выделилось бы при одновременном взрыве многих тысяч сверхмощных водородных бомб. В результате столкновения только одного (наиболее крупного) фрагмента через несколько часов в атмосфере Юпитера возникло тёмное пятно диаметром 12 000 км (близко к диаметру Земли). Оцененное астрономами энерговыделение составило 6 млн мегатонн в тротиловом эквиваленте, в 750 раз больше всего ядерного потенциала, накопленного на Земле. (данные из Интернета).

По-видимому, есть связь между увиденными нами необычайными Северными сияниями и вторжением в солнечную систему огромных масс энергии вместе с космическими телами. Начиная примерно с 1995 года, зарегистрировано увеличение числа атлантических тропических циклонов и их силы, да и участившиеся с тех пор катаклизмы мы наблюдаем по всей нашей Земле. Возможно, именно невероятно огромной энергией, выделившейся на Юпитере, можно объяснить всё еще наблюдающееся потепление земного климата, так как энергетические волны, наверно, еще долго будут «колобролить» по солнечной системе.

Можно ли представить, сколько энергии, разнообразной энергии, дошло до Солнца и какое воздействие они могли оказать на наше светило, да и на всю нашу солнечную систему? В то же время мы видим роль огромной планеты Юпитер, как защитника  Земли.

Опубликовано: газета Oma mua №32 (1372) 23.08.2017  (на ливви).

 

 

Voinanaiguzet lapset

Voinanaiguzet lapset

 

Voinanaiguzet lapset,

Hengih myö jäimmö, jon yli 70!

Ies, andanou Jumal, voi olla vie äijy!

Sobuh elimmö, tietäh sen kaikin.

Eulluh meil liigua,

Ga emmo ni eččinyh,

Emmogo vierastu koskenuh,

Hos vaččugi toiči ei olluh täyzi.

Himo meil opastuo oli,

I meidy vedeli:

Opastuimmo ilmai,

Hos kebjei ei olluh opastuo ven’akse.

Dai ruadosijat kaikile lövvyttih.

Ruavoimmo myö himozis,

Ellendimmö, pidäy nostattua

Voinal murendettu Ven’a,

Eigo kazvas Karjalаgi.

Kui ihastuksis juoksiimmo pihal

Jurii Gagarinua sluavimah!

Gu muailmankaikkevukseh

Meigäläzet piästih!

Nygöine aigu toi zobotat uvvet:

Vallakumuondu-91

Äijien elaigua pahendi,

Äijän muadu se murendi.

On hyviä mieldygi pahuoloin keskes:

Avai se juaman karjalan kielele!

Vaigu ei olluh voinale mennyzil

Pitkiä igiä sidä kaikkie nähtä.

Meijät hyö vardoittih…

Paista vai muamankielel

Liijan vähä on kenenke nygöi.

Voinu ei unohtu.

Myö, ken näimmö voinua

Da voinan jälgiesty nälgiä,

Tahtommo kaikile hyvytty vaiku!

Lujua tervehytty da pitkiä igiä!

Liijan prosto? Ei!!!

Voinii vai ei ehätettäs muih mualoih!

Mierole puhtastu taivastu,

Štob nimidä ei pakkus

Inehmizien piäle!

Nikonzu!!!

Anna jo Jumal ozua elävile!

Pidäshäi ozua jogahizele!

 

Oma mua. Nro_21-05-2014, s. 11

 

Ole luja, ristikanzu!

Kui suarnois sanotah: ylen ammui, enne muinai, konzu oli jo mua azuttu i tuli aigu inehmižii luadie, Jumal oli äijäl väzynyh, eulluh vägie i aiguagi duumaimah: otti dai vualii hänen kaikeči iččeh pohodijakse. Sid lähti häi korgiele, kaikkein korgeimale mäile Hiemailaile huogavumah muailman ruadolois.
Meni vuozi, meni toine, meni kymmeniine vuottu. Jumalal oli himo heittyi muale kaččomah, ongo hengis ristikanzu, kui eläy, midä ruadau, jättäygö midägi lapsile da bunukoile. Tuli mieli hänele piäh: ei vie häi yksinäh ehtinyh ni midä suurdu azuo, pidäy vuottua vie kodvaine, anna lapset kazvetah da abuniekat suuretah, anna vägevyy rahvahan rodu, da opastuu miez suurii kodiloi sauvomah, lageiloi peldoloi kyndämäh, pitkii juamoi luadimah. Продолжить чтение